Я посмотрел, нет ли поблизости конвоира, и торопливо нырнул в кусты за уборной. Пройдя метров сто по бережку Угольного ручья, я развалился на холмике. Это был тот самый ручей, что омывал нашу жилую зону, наше сбродное первое отделение. Он доносил сюда все наши отбросы: не вода — раствор нечистот пенился в зоне на его камнях. Он и пах там, у бараков, чем-то нечистым, этот наш лагерный ручей, от него поднимались сладковатые ароматы гнилья. Но так было в трех километрах отсюда, на склоне горы, опутанной колючей проволокой. Здесь, на воле, в плоской долинке, щетинившейся низкорослым леском, он снова казался чистым, дышал водою, а не выгребными ямами.
Холмик был усеян кустиками голубики и брусники. Сначала я переворачивался с боку на бок, объедая те из них, которые были рядом, потом стал переваливаться подальше, а вскоре мне надоела и синяя голубика, и красная брусника. Я улегся на спину, заложив руки под голову. Земля была где-то внизу, я ее не видел. Меня со всех сторон окружило смиренное голубоватое небо, оно было очень низко, словно, как и все в этом краю, стояло над землей, покорно склонив голову. Мне стало до боли жалко, что небо такое униженное, я чуть не всхлипнул от сочувствия. Потом я подумал о недавних товарищах — Анучине, Липском, Потапове, Хандомирове, Альшице. Где они, что с ними? Вкалывают в котловане, собираются каждый час в кружок, чтоб обменяться новостями и слухами (по-местному — «парашами»), и снова рубят ломами неподатливую землю? Что ждет их вечером — штрафной паек за невыполнение норм и новые, горячечные, как бред параноика, параши, единственное их утешение? Я вспомнил насмешливые слова Журбенды: «Я верю парашам только собственного изготовления». Он умел изготавливать яркие известия, этот Журбенда! Но, Боже мой, как жидок стал бы суп, как черен и тверд был бы урезанный кусок хлеба, не сдабривай мы его добрым слухом, надеждой, пусть и глупой, но поддерживающей силы! Я снова говорил с недавними друзьями, горевал их горестями, уставал их усталостью… А потом вытащил блокнот и стал быстро записывать.
Нище нет осени страстней и краше,
Чем эта осень заполярных гор.
Нище так пышно не цветут параши,
Как в недрах этих рудоносных нор.
Над озером кружатся куропатки,
Последний в тундре собирая корм.
У бригадира — желчные припадки,
И на доске — невыполненье норм.
И, согнутый еще не ставшей стужей,
Уныло вспоминая разный хлам,
Я жадно жду уже привычный ужин —
Параш штук шесть и хлеба триста грамм.
Перечитав новые стихи, я повеселел. Теперь я мог спокойно возвращаться в цех. Я чуть ли не бегом кинулся назад. У наружной двери меня встретил Тимофей. Он в волнении замахал руками.
— Где ты пропадал? Я кричал, кричал… В цех приехал Завенягин, он осматривает одно помещение за другим. Через несколько минут дойдут до твоей комнатушки. Торопись прибраться!
Я поспешил к себе. В комнате уже было прибрано и пусто. Я раскрыл потенциометр, засунул в муфельную печь платиновую термопару и включил подогрев. Пусть они приходят, я смогу притвориться, что у меня важное занятие: в муфельной печи прокаливались порошки разных никелевых сплавов.
Я волновался, когда ждал Завенягина. И не потому, что он был начальником комбината и лагеря, почти бесконтрольным владыкой надо мной и еще над тридцатью тысячами таких, как я. Во мне не воспитали особого почтения к начальству. Я уважал людей, а не должности, ум, а не положение. Но бывали случаи, когда человек сам определял свою должность, умом достигал положения… В этом прославленном имени «Завенягин» таилась немаловажная частица моей жизни, оно дышало недавней моей юностью.
Я услышал о нем семь лет назад. В уральской степи воздвигался мощный комплекс металлургических заводов, чуть не каждый день в газетах печатались сводки о ходе строительства, мы пробегали их с жадностью, как фронтовые донесения. Тогда и прозвенела на весь мир фамилия директора Магнитогорского комбината, этого самого Авраамия Павловича Завенягина, который должен сейчас зайти в мою комнатушку. Судя по фотографиям, в те годы он был худ, молод, с аккуратно подстриженными усиками. Каков он сейчас?
В комнату вошла раскрасневшаяся Ольга Николаевна, за ней, согнувшись в дверях, проследовал широкоплечий мужчина со знакомыми усиками. Он вопросительно посмотрел на меня. Я поздоровался, он ответил.
— А здесь у нас точные измерения, — говорила Ольга Николаевна. — Проверяются и налаживаются приборы, исследуются потенциалы растворов. — Она быстро взглянула на разогревшуюся муфельную печь. — Сейчас, например, в тиглях проходит обжиг порошков по строгому температурному графику.
Повернувшись к ним спиной, я записал, что показывали мои термопары, чтобы подтвердить строгость температурного режима. Завенягин ходил по комнате, с любопытством осматривал приборы, брал их в руки. Потом он дотронулся до батареи и удивился.
— У вас центральное отопление? А где вы достали котел?
— Да вы же сами разрешили его взять с базы Техснаба.
Загадка решена! — сказал Завенягин с облегчением. — А ведь в Техснабе голову сломали: куда делся котел? Вот вы, значит, какая хищница! Буду, буду бояться вас.
— Да какая же хищница, Авраамий Павлович? А если и хищница, то с вашего благословения. Помните свою резолюцию?
— Помню, конечно. Но скажу по совести: знай я, что вы так легко его раздобудете, я бы поостерегся выдавать разрешение. Ожидали десяток этих котлов, пришло три, а визы на получение я накладывал заранее. Последний котел утащили из-под носа Металлургстроя, вот что вы сделали! Ну, владейте, владейте, раз удалось завладеть. Только не как начальнику, начальнику нельзя знать такие дела, просто как знакомому расскажите: как вы это проделали?
— Да нечего рассказывать, Авраамий Павлович. Приехали, погрузили и уехали!
— Он смеялся, она хохотала. Она еще никогда не была такой красивой, как сейчас. Завенягин встал и снова кивнул мне.
— Идемте, Ольга Николаевна, мне еще в три места надо попасть до вечера. Между прочим, выговор за изъятие котла, хоть по моему разрешению, но без визы самого Норильскснаба, я вам запишу. А с ваших заключенных ИТР на месяц сниму дополнительный паек. Не так для вас, как для других — острастка.
Проходя мимо меня, Ольга Николаевна задержалась. Лицо ее сразу стало сухим и жестким.
— Никуда отсюда не уходите, — приказала она тихо. — Хочу поговорить.
Она вернулась минут через пять. Я стоял у столика, она подошла к окошку. Мимо окошка прошелестела «эмка» начальника комбината.
— Уехал, — сказала она, улыбаясь. — Ну, все прекрасно. Ему понравился наш цех, особенно пристройки. Исследовательские работы он тоже одобрил. А что до выговора — переживу. Вам, правда, месяц без дополнительного пайка.
— Месяц — это недолго. А пристройки хорошие, — ответил я безучастно. — И исследования нужные.
Ольга Николаевна швырнула в угол папиросу. Ее подвижное лицо снова изменилось, в глазах вспыхнул гнев.
— Вы плохо ведете себя! Кто вам разрешил уходить в лесок? Стрелок намеревался объявить вас в побеге, я еле отговорила. Вы забываете о своем положении!
— Да, я забыл о своем положении! — сказал я. — Я забыл, что я заключенный, то есть нечеловек, вернее, недочеловек. Я забыл, что мне нельзя удаляться от места работы дальше, чем на десять метров. Я забыл, что полагается стоять перед вольным, особенно перед начальником, навытяжку, держа руки по швам и склонив голову. Я забыл, что мне запрещены все естественные человеческие чувства — увлечение, радость…
— Перестаньте! — крикнула она, топнув ногой. — Что за истерика? Слушать не хочу!
Я отвернулся. Она закурила новую папиросу, прошлась по комнате. Она успокаивалась, я все больше кипел.
— Вести такие разговоры небезопасно, когда кругом столько ушей, как вы этого не понимаете? — сказала она. — Я начальник цеха, и на мне лежат…
— Права и обязанности, — докончил я, кланяясь. — Понимаю вас, Ольга Николаевна. Ваша обязанность — не допускать, чтобы заключенные забывали о том, что они заключенные. А право — наказывать заключенных карцером, если они все-таки забудут. Интересно, во сколько суток кандея вы оцениваете мое поведение?
— Не будьте глупцом! — сказала она, подходя вплотную. — Слышите, не будьте глупцом!
Она так разозлилась, что, судя по всему, готова была влепить мне пощечину. Я замолчал. Она еще прошлась по комнате, не глядя на меня.
— Ваша бригада сейчас уходит в зону, — сказала она, останавливаясь. — Вы останетесь в цехе на вторую смену. Я выдала конвоиру расписку, что задерживаю вас для окончания начатых работ.
— Слушаюсь, — сказал я. — Будет исполнено. Займусь окончанием еще не начатых работ. Я давно мечтал провести вечерок в полном одиночестве.
Она наконец справилась с гневом и снова улыбнулась.
— Одиночество будет неполным. Я приду к вам вечером.
Теперь все мои мысли свелись к одному — узнать, когда начинается вечер. Это перед закатом или после заката? Что отмечает наступление вечера — последний солнечный луч или первая звезда? Или, может, на мое несчастье, вечер приходит, когда самая тусклая последняя звездочка выползает на дежурство? В старой жизни вечер наступал, если две стрелки на часах становились под заданным углом. В новой часы были утрачены, единственные в цехе ходики висели в закрытом кабинете начальницы. Я выбегал наружу и смотрел на небо. Небо не хотело темнеть. По нему, черт знает зачем, ползали красные полосы, они потихоньку превратились в северное сияние — первое увиденное мною. Я счел это добрым предзнаменованием и возвратился к себе. Ко мне в любую минуту могли прийти. Мне было не до сияния, даже первого!
И, как почти всегда бывает в таких случаях, я пропустил, когда дверь открыли. Не знаю, о чем я задумался, но из реальности выпал. Очнулся, когда передо мной стоял молодой человек. Я растерянно вскочил — я не знал этого неслышно появившегося человека. Он был высок, очень строен и необыкновенно красив. Только на картинах старых итальянских мастеров я видел такие благородные мужские лица, матово-бледные, с нежной кожей, большими вдумчивыми глазами. Все это было так невероятно — и его неожиданное появление, и его удивительная красота, что я непроизвольно сделал шаг назад.