В середине века — страница 49 из 148

— Говорю тебе, нет спирта! — Я отвернулся: я мучительно перебарывал свою жадность.

Он опустил голову и забормотал:

— Нет, не смогу! Ты бы смог, а я не смогу. У тебя язык — подвешенный, а у меня — прикованный. Рассказать бы ей, как дошел до такой жизни и что у меня на сердце… Без ста граммов не сумею. Она ко мне всей душой, а без слова все равно не выйдет душевности! Такой случай, что совсем вдвоем — и ни к чему!

Я полез в шкаф и достал заветный пузырек.

— На, сто кубиков чистого спирта. Все запасы, разведи раза в два.

— Учи! В спирте я, брат, как ты в рифмах. Для женщины надо разводить раза в три, иначе вкус не тот. Ну, спасибо, вот уже друг настоящий, просто выручил, ну, просто выручил! Сегодня у меня счастливый день, пойми!

Он убежал к себе. Я порадовался его счастью. Лена, несмотря на свою красоту, мне не нравилась. У нее была хорошая женская внешность без крохи женского очарования. Я угадывал в ней хищницу и приобретательницу, бессовестного кулака в юбке — такие иногда приезжали к нам из глухих сибирских уголков, где в дремучих лесах еще сильна не проветренная как следует старина. И эта самая бездушная Лена была, оказывается, всей душой к Тимофею, заслушивалась его, засматривалась на него. У нее вдруг обнаружилось сердце, и не простое, а чистейшего золота! Воистину любовь шагает без дорог, загорается без огня. Всего можно ожидать от такой непостижимой штуки.

Тимофей готовился к завтрашнему вечернему дежурству, как к ледовому походу. У каждого заключенного имеются запасы, собираемые месяцами для праздников: пачка печенья, кулечек конфет, банка консервов, что-нибудь из тряпья. Тимофей поскреб и помел по всем своим заначкам, купил и наменял, чего не хватало, — когда он выходил из зоны на дежурство, все его карманы оттопыривались. Если бы охрана оказалась бдительной, он вместо работы сразу бы попал в карцер. Но вохровцы не хуже нас знали, как быстро оскудели с началом войны лагерные зоны. Те времена, когда мы не съедали выдаваемого хлеба, давно прошли. Мы были до того голодны, что, проходя по улицам, щелкали зубами на вывески магазинов, где были нарисованы невероятные довоенные снеди вроде ветчин, колбас и тортов. Обыскивать нас было напрасной работой — у кого заводилось что, тот не доставлял стрелкам и комендантам радости легкой удачи.

— Ни пуха ни пера! — сказал я Тимофею, готовясь идти домой. — Люби покрепче! Придешь — разбуди и расскажи, как окончился твой счастливый день.

— Пошел к черту! — ответил он на пух и перо и добавил, ликуя: — А насчет любви — крепче, чем у нас, — немыслимо! Все расскажу тебе первому. Ах, Сережа, Сережа, такой сегодня день, такой день!

Но получилось так, что главное об этом дне мне рассказал не он, а наш нарядчик, Тимофей же впоследствии лишь добавил детали. Ночью, прямо с вахты, его отвезли в ШИЗО. Если у Лены и было сердце, то не золотое, а каменное. Начался вечер удачно — наладили устойчивый процесс на ваннах и часам к восьми сели ужинать. Лена достала свой хлеб да лук и сгущенное молоко, Тимофей блеснул варварской роскошью — коробками крабов, консервированной колбасы и зеленого горошка. К этому он добавил сто граммов конфет-подушечек и плитку сухого, как черепица, шоколада. А посреди стола водрузил бутылочку обильно подслащенной и подкрашенной водки из выпрошенного спирта.

— Леночка! — сказал он, умоляюще приложив изуродованную руку к сердцу. — Прошу от души!

Водка была осушена с первого же захода, а через полчаса от консервов остались только банки. О чем говорили, сам Тимофей не помнил, но в ходе разговоров он подарил Лене главное свое сокровище: носки из верблюжьей шерсти, присланные из дома еще перед войной, — она приняла подарок с охотой. А потом он надумал ее поцеловать, и она огрела его — на этот раз без шутки.

— Леночка! — воскликнул он озадаченный. — Ну, что это ты?

— А вот то, — сказала она. — Всякая мразь заключенная сует обрубки! Попробуй-ка еще! Хочешь, чтобы меня с работы уволили за связь с контриками? Как же, нашел дуру!

Все это так чудовищно не походило на то, чего он ожидал, что он не сразу сообразил, куда подул ветерок. Он хотел схватить ее за руку, чтобы она замолчала. Ей нельзя было говорить, ему нельзя было слушать такие обидные слова. Она вырвалась и побежала наружу.

По нашей зоне между объектами часто бродят стрелки, собирающие свои бригады. Обстоятельства совпали так несчастливо, что Лена, выскочив, налетела на чужого стрелка, проходившего мимо цеха.

— Ты чего, девушка, несешься, будто с чего-то нехорошего сорвалась? — поинтересовался стрелок и захохотал, довольный остротой.

— Понесешься, если пристают! — ответила Лена, переводя дух.

— А кто пристает — зека? — деловито осведомился стрелок.

— А кто же еще? У нас одни зека.

— А как пристает? По мелкой возможности или с полной своей серьезной глубиной?

— А леший вас разберет, как лезете! У вас надо спрашивать.

Чужой стрелок Тимофея не знал и легко мог поверить любому навету. Когда наш постоянный конвоир услышал, что произошло, он устроил на вахте скандал, но исправить что-либо было уже нельзя. Чужой стрелок двинулся в цех и строго допросил Тимофея.

— Фамилия? — начал он.

— Кольцов, — ответил багровый от стыда Тимофей. Смущение его не понравилось стрелку.

— Кольцов? Так… Скажи теперь националы полностью.

— Тимофей Петрович.

— Ладно… Пятьдесят восьмая? Ага! Так что у вас за происшествие?

Тимофей мекал и путался, чтоб не подводить Лену. Он, разумеется, умолчал о том, что они в добром согласии выпивали и закусывали, ни словом не обмолвился и о подарке, но признался, что пытался поцеловать свою работницу.

— Ясно! — сказал стрелок. — Зверское нападение заключенного на вольнонаемную с целью изнасилования. Для первого пресечения десять суток ШИЗО обеспечены, дальше разберутся следственные органы. Пошли, сам отведу на вахту!

И чужой стрелочек доставил Тимофея в зону за час до развода и сдал коменданту. В комендатуре Тимофей покорно написал невразумительное объяснение и получил свои законные десять суток.

Лена и сама была не рада, что заварила такую кашу, но пути назад уже не было. Чтоб жалоба в глазах начальства выглядела правдоподобней, она прибавила живописных подробностей, вязавшихся к Тимофею, как рога к курице. В запутанной специфике нашего производственно-лагерного бытия она не разобралась и слишком поверила тому, что говорилось на собраниях. Ей внушили, что заключенный всегда виноват, а вольнонаемный всегда прав, — надо, стало быть, горячей обвинять — обвинение выручает! Но начальство думало о другом: как бы поднять повыше выдачу никеля военным заводам страны, без него не могла идти война. В глазах начальства прав был тот, кто мог выдать больше металла, единственной сейчас реальной ценности. Тимофея уже утром извлекли из карцера, вынесли в приказе выговор за плохое поведение и выдали десяток талонов на дополнительную еду — чтобы возместить потери, понесенные ночью в ШИЗО.

Лену поблагодарили за сознательности и через день перевели из электролитчиц в уборщицы — она потеряла сразу половину зарплаты и карточку за вредность. А когда она побежала жаловаться, ей указали на тысячи промахов по работе и снисходительно разъяснили, что ждут от нее благодарности, а не возмущения. Могло получиться и хуже: допустить промахи на таком важнейшем производстве, как наше, — дело нешуточное. Тут всегда можно поинтересоваться — а почему ошибки? С какой целью? Кто дал задание ошибаться?

Лена поняла намек и вскоре исчезла из нашего цеха, унеся великолепные верблюжьи носки и оставив нам для лечения разбитое сердце Тимофея Кольцова.

Тимофей пришел ко мне и горестно опустил голову.

— Счастливый день! — сказал я с укором.

Он молчал, придавленный суровостью обвинения.

— Ладно, Тимоха, будет нам всем урок. Что до меня, то я извлек такую пропись: верь глазам, а не словам. Глаз покажет, а слово обманет. Ленка с первого дня показалась мне стервой.

Он устало поднял глаза.

— Не скажи, Сережа! Что-то я не так подошел, а девка она неплохая. Сам дал какую-то промашку. Надо допонять теперь — какую?

— Чудная мораль. Я виноват, что вор у меня украл — зачем соблазнил его своим добром? Еще что ты открыл такого сногсшибательного?

Он смотрел в сторону. Лицо у него стало одновременно каким-то умильным и почти восторженным. Такое бывало, когда становилось очень уж плохо.

— Нет на свете счастья, Сережа! Может, кому и есть, а мне — все! За счастье надо крепкими руками цепляться, а у меня — вот они! Если Лена в рожу плюнула, чего на других надеяться? Чего, я спрашиваю? Так я ждал, так ждал этого счастливого дня!

— Проваливай, Тимоха! — закричал я, рассердившись. — Надоел со своими счастливыми днями.

Когда он вышел, я направился к химику Алексеевскому. В прошлом он руководил отделом в военно-химическом институте, считался видным специалистом по взрывчатым веществам, а сейчас работал дежурным аналитиком. Он иногда получал для анализов борную кислоту в растворах. Я крепкой рукой схватил быка за рога.

— Всеволод Михайлович, как у вас в смысле горючего?

Он замялся. Он был скупенек почище моего.

— М-м-м… Как вам сказать… Чистого или в водных растворах — этого нет. А в отходах анализов, так сказать, в промводах… Да ведь надо перегонять в разделительной колонке! Если случай у вас не смертельный…

— Именно — смертельный! Выслушайте меня, дорогой Всеволод Михайлович. Тимофею нужна скорая помощь. У него в сердце рваная любовная рана. Он катастрофически теряет веру в людей. Одной скверной девке удалось добиться большего, чем всем следователям и надзирателям, — мир утратил для него девяносто процентов красок. Ужасно жить в таком сером мире! От вас зависит, удастся ли возродить Тимоху к жизни. Ради этого стоит наладить разделительную колонку на одну-две тарелки и приступить к запретному искусству перегонки спирта!

На другой день я возвращался в зону, ощущая внизу живота, куда даже равнодушные вахтенные стеснялись лезть при обыске, плоскую бутылочку с двумястами «кубиками» чистейшего спирта. Тимофей не знал, какая ему готовится радость. Я подождал, пока он разделается с супом, и отозвал в сторонку.