В середине века — страница 54 из 148

Да, конечно, ответа на те вопросы, которые я хотел ему задать, я не услышал. Он не объяснил мне мира, в загадках которого я запутался. Вряд ли и он сам знал ответы на все эти загадки. Но он знал, как держаться в этом страшном мире, он не согнулся под грузом своих несчастий. Он был из тех, кто способен правильно действовать, даже не понимая всего до конца.

Я возвратился в лагерь за полночь. Все спали. Рокин сидел у стола и почитывал растрепанную книжицу. Он отсыпался днем, когда мы уходили на работу.

— Сработаем партийку, — предложил он.

Я согласился.

— Вечерком приходили за Находкиным, — сообщил он, расставляя шахматы. — Старается твой приятель Кордубайло.

Я промолчал.

— А днем два вагона с новобранцами ушли в Дудинку. Вчера еще три города сдали немцам. Скоро пойдет заваруха.

Я поднял голову.

— О какой заварухе ты говоришь?

— Ну, вот еще — о какой!.. Помнишь, недавно толковали…

Я с ожесточением напал ферзем на его короля.

— Это меня не беспокоит, — сказал я. — Твои ребята храбры, когда их двое с ножами против одного безоружного. Трусы из трусов. Дай им как следует по морде — мигом наделают в штаны.

Он поспешно увел короля.

— С ума сошел, Серега! Это ты собираешься давать по морде?

— Мы! — закричал я. — Мы! Нас двадцать тысяч, мы передушим вас как котят! Мордой в навоз!

— Да замолчи ты! — говорил он, пугливо оглядываясь. — Распсиховался, как жеребец на ярмарке. Весь барак поднимешь.

Он схватил меня за руку и заставил сесть на скамью.

— Ну и ну! Как бы коменданты на крик не набежали!

Я стиснул зубы и сжал голову руками. Ожившие пешки и слоны прыгали перед глазами. Я сделал наугад какой-то ход. Рокин перешел от защиты к нападению.

— И я так думаю — ничего не будет, — сказал он, готовя атаку на моего короля. — Поболтают и перестанут. Что до меня, то хочу на фронт. Сколько дней собираюсь накатать заявление! Народ сражается, а мы разве не люди? Тебе шах, Серега!

От шаха я увернулся, но атаки не отразил. Через несколько ходов я сдал партию. Собирая фигуры, Рокин сказал:

— О чем хочу тебя попросить… Напиши заявление посолидней, а я перебелю. У меня статьи не такие уж тяжкие: воровство, драки… Людей не резал. Если таких на фронт не возьмут, так какого им еще хрена надо?

— Тащи бумагу, — сказал я.

Духарики и лбы

Я, конечно, духариком не был. Для этого у меня не хватало ярости, того уважаемого в лагере ухарства, когда жизнь становится ни против чего — из одного желания поиграть своей головой. Я за нее особо не цеплялся, но и не пренебрегал ею, как второстепенной вещью. Меня одолевало любопытство — всегда хотелось посмотреть, что же в конце концов выйдет из невразумительной штуки, названной моей жизнью.

Еще меньше меня можно было причислить к лбам. Невысокий и широкоплечий, только перебравшийся за тридцать годков, я по возрасту и по силе мог бы, пожалуй, занять местечко среди них. Зато мне недоставало других непременных кондиций. Лоб, в общем, вполне удовлетворен своим лагерным существованием. Он немыслим вне лагеря с его каптерками, кухнями, бесплатным кино и недорогими девками с большой пропускной способностью. На воле лоб сникает, он неспособен обеспечить себе самостоятельное сносное существование. На густо же унавоженной лагерной почве он расцветает как ее порождение. Доходяги лишаются последних сил, работяги вкалывают вовсю, придурки гнут спины в вонючих лагерных концеляриях, лорды-начальники напрягают мозги на производственных обьектах — и все это делается для того, чтобы было удобно лбам. Лоб шагает по зоне в одежде первого срока, повар черпает ему погуще и побольше, нарядчик не торопится гнать его на развод, культурник первому вручает талончик на новую кинокартину. Не сомневаюсь, что именно лбы придумали поговорку: «Кому лагерь, а кому дом родной!» Во всяком случае — они с вызовом бросают ее в лицо начальству, своему и приезжему, хоть и знают, что их за это не похвалят. Начальство почему-то обижается, когда лагерь сравнивают с родным домом, хоть дома зачастую хуже. Обычный начальствнный ответ исчерпывается угрюмой фразой: «Вы здесь не в санатории — понимать надо!»

Нет, я не был лбом, меня попросту дурно воспитали. Мать твердила мне в школьные годы: «Лакеев у тебя нет — убери за собой!» Я бездоказательно считал, что только заработанный собственными руками хлеб вкусен. И хоть до меня доходила лишь половина того, что я вырабатывал, я все же не был способен выдрать у другого изо рта недоданную мне часть. Три зверя грызли меня ежедневно, три жестоких страсти, абсолютно неведомые нормальному лбу, меня сжигали — тоска по воле, тоска по женщине, тоска по жратве.

Я знал, что на воле мне сегодня было бы, возможно, и хуже, чем в лагере. Там меня в конце концов заставили бы клеветать на соседей и предавать друзей, крича при этом «ура!» по каждому поводу, а чаще без него. Здесь же можно было молчать и сохранять про запас чистую душу, честно трудиться и отдыхать… Но все равно там была бы воля, широкий простор на все стороны, земля без колючей проволоки, небо без границы — я ей бредил.

А женщины мне были нужны не те, что нас окружали. Они садились рядом со мной в кино, толкали меня бедрами на разводе, брали меня под руку на переходе от лагерной зоны к заводской, намекали, что могут уединиться на полчасика в кусточки под заборчиком, — они были повсюду. Я же плотью и мыслью стремился к Женщине. Они угадывали мое состояние, но не разбирались в нем. Они не могли предложить мне того, в чем я нуждался. Это было сильнее меня. Я не мог примириться с тем, что женщина не судьба, а отправление, нечто необходимое, но нечистое — хорошо помойся после свидания… Нет, пусть это будет на день, на час (над вечной страстью я сам первый посмеюсь), но это непременно должен быть взрыв, поворот, слияние тебя с недостающей твоей половиной — лучшей половиной… Представляю, как хохотали бы наши лагерные подружки, если бы я вздумал при встрече в уединенном уголке излагать им эту забавную философию. Любовь они признавали лишь такую, которую можно взять в руки. Я мог, конечно, предложить им игрушку для рук, но что мне было делать с моей душой?

Что же касается тоски по еде, то о ней много говорить не приходится. Я готов был в любом месте есть, кушать, жрать, трескать, хавать, раздирать зубами — было бы что…

Итак, я не годился ни в духарики, ни в лбы. Это мне стало ясно уже при первом знакомстве с лагерной жизнью. И мало-помалу у меня выработалось определенное отношение к тем и другим. Духарики, обычно худые и стремительные, с горящими глазами и истерическим голосом, казались мне просто больными — я старался их не задевать. А упитанных, всегда довольных собой, неумных лбов я презирал и не стеснялся высказывать им это в лицо. Я ненавидел их, как смирное, работящее существо всегда ненавидит живущего его соками высокомерного трутня.

От одного из лбов мне стало известно, как же я сам теперь именуюсь по принятой в лагере терминологии.

Это было перед утренним разводом. Я проснулся позже обычного и боялся, что не успею до выхода добыть еды. Очередь продвигалась быстро, но впереди меня стояло человек пятьдесят. И тут, отпихивая локтями задумавшихся, в голову очереди стал пробираться типичный лоб — здоровенный детина с носом в кулак и лбом в ремешок. Ему, ворча, уступали, а во мне вспыхнуло бешенство. Я нарочно выдвинулся в сторону, чтоб он меня задел. Он, не церемонясь, толкнул меня.

— Посунься, мужик! Ишь ноги расставил!

На лице у меня, видимо, показалась такая ярость, что он невольно попятился.

— Канай отсюда, гад! — не то прошипел, не то просвистел я. — Пропади, пока живой, сука! Ну!

Секунд пять он колебался, соображая, стоит ли ради тарелки супа затевать драку, неизбежным концом которой будет суток десять ШИЗО, потом весь как-то уменьшился и осторожно отступил в конец очереди.

— Ну и злой фраер пошел! — услышал я его оправдывающийся голос.

— Духарик? — недоверчиво поинтересовался кто-то.

— Не… Битый фрей!

Мне отпустили черпак супа, и, молчаливо ликуя, я прошел мимо посрамленного лба. Наконец-то я получил истинное признание. Я был именно «битый фрей», человек, умеющий постоять за себя, не «порчак», освоивший лагерный жаргон и лебезящий перед уголовниками. В этом определении — «битый фрей» — звучало уважение. Моя опасливая брезгливость по отношению к духарикам и презрение к лбам были теперь закреплены в моем названии, припечатаны словом крепче, чем сургучом.

Вскоре я, однако, убедился, что слишком уж прямолинейно, а следовательно — поверхностно толкую лагерные взаимоотношения.

С наступлением зимы количество невыходов на работу всегда увеличивается. Пятьдесят восьмая статья, всякие там шпионы, диверсанты, саботажники и агитаторы против советской власти и тут показывали свою двурушническую природу. Они плелись на производственные участки в пургу и мороз, их бросало в дрожь при мысли, что кто-то подумает, будто они способны отказаться от работы. И они припухали до черного отупения, вкалывали до пота, обледеневали, но не уходили, пока их не позовут. Благодарность им за это доставалась одна и та же. Начальство хмурилось: «Вот гады скрытные, ведь враги же, а вид — будто всей душой за нас!» А бытовики и блатные издевались: «Вкалывайте, пока не натянули на плечи деревянный бушлат! Спасибо получите — плюнут на могилку!».

Уголовники держали себя по-иному. Они были не враги, а друзья народа, и, следовательно, никто и не ждал от них, чтобы они распинались для общего блага. Жизнь была дана им только одна — они лелеяли ее, скрашивая приправой отнятых у других благ. В плохую погоду приятней отлеживаться в тепле, чем дрожать в котловане. По количеству отказчиков лучше, чем по термометру и метеорологической вертушке, можно было судить о градусах мороза и метрах ветра.

С отказчиками в лагере разговор был непрост. Одних сажали в ШИЗО и силой выводили на штрафные объекты. Других перековывали, пока им не надоедала агитация или не улучшалась погода. А третьим, самым опасным или «авторитетным», срочно добывали в медпункте освобождение от работы. По-настоящему лагерное начальство с