— Васька! — крикнул Семафор звонким высоким голосом. — Узнаешь меня? Это я, Сашка Семафор. Явился по ваши души!
В ответ раздался нестройный мат. Не было сомнения, что Семафора узнали. Потом шум в кандее притих, и оттуда донесся бас Крылова.
— Явился, так заходи. Посмотрим, где у тебдуша я!
— Васька! — продолжал Семафор. — Значит, так. Есть сведения, что у вас пять ножей и один топор — утаили при шмоне. Правда?
И опять загрохотал голос Васьки Крылова:
Да двадцать четыре кулака. Тоже не забывай!
— Значит, так! — кричал Сашка. — Договоримся по-честному: ножи и топор сдаете, а сами айда на работу. Даю две минуты на размышление.
Новый взрыв мата продолжался не менее минуты.
— Ножи и топор вынесут в твоем теле! — заревел Крылов. — Только переступи через порог, сука!
Саша Семафор быстро переглянулся с бледным Грязиным и закричал, напрягая свой негромкий голос:
— Правильно, Вася! Вы меня ухайдокаете, точно. Но раньше я троих завалю! Троих ложу я, остальные — меня. Ты меня знаешь, Васька, и все вы меня знаете! Слово Сашки Семафора — камень! Вы слышите меня, ребята? Троих — я, остальные — меня. Через минуту вхожу!
На этот раз из ШИЗО не донеслось ни шороха. Саша сделал знак вохровцам и выхватил из внутреннего кармана телогрейки длинный, как кинжал, нож — пику, как называют такие в лагере. Все это произошло одновременно: стремительно распахнулись двери, пронзительно сверкнул нож и яростный голос Семафора крикнул:
— Готовься, первые трое!
Он ворвался в карцер, занеся над головой пику, а все мы непроизвольно сделали шаг за ним, хоть никому из нас нельзя было переступать порога: вохровцы и начальство входят в зону без револьверов и винтовок. Нарядчики и коменданты и подавно ничем не располагают, кроме кулаков: оружие это мало годится для битвы с двенадцатью вооруженными бандитами.
Удивительная штука психика: как только Семафор перепрыгнул через порог, мы все услышали дикие вопли, стук падающих тел, звон сталкивающихся ножей, но уже через три секунды поняли, что это обман чувств: в изоляторе было могильно тихо.
Мы стояли окаменев, не дыша, и еще раньше, чем в легкие наши ворвался непроизвольно задержанный воздух, из ШИЗО стали выходить люди. Впереди четко шагал побледневший, но улыбающийся Семафор, за ним — опустивший голову Васька Крылов и — гуськом за Васькой — вся его бражка отказчиков. В руках у Васьки вихлялся топор, другие отказчики держали ножи. Васька бросил топор к ногам Грязина, ножи отобрали вохровцы. Семафор стоял рядом с начальником зоны и смотрел, как коменданты строят отказчиков в колонну для вывода на работу.
Грязин, ликуя, ударил Семафора по плечу. Тот засмеялся.
— Восемь ножей было у ребят, — сказал он. — Разъясните вашим вохровским шерлокам-холмсам, гражданин начальник, что они задарма едят казенный хлеб.
— Не восемь, а девять, — поправил Грязин ласково. — Ты забыл о своем ноже. Тоже придется сдать, Саша!
— Ах, еще мой! Лады, раз надо, так надо! — Семафор полез во внутренний карман и достал оттуда крохотный ножичишко, примерно с треть его боевой пики. — Вот он. Получите в натуре.
Грязин покачал головой.
— Это не тот, Саша.
— Как же не тот? Обыщите, если не верите, — Семафор с готовностью выворачивал свои карманы. — Или прикажете своим сыщикам из вохры устроить вселенский шмон? Эти постараются.
— Постараются! У двенадцати бандитов не нашли, у тебя найдут! Не думал, что ты считаешь меня таким дураком.
Семафор выразительно пожал плечами, показывая, что говорить больше не о чем.
Спустя некоторое время, когда мы поближе познакомились, я напомнил Семафору об усмирении давно уже к тому дню расстрелянного за убийства Васьки Крылова.
— Объясните мне, Саша, вот что, — сказал я. — Откуда эта шайка брала еду? Ведь ясно, что они сидели не на «гарантии».
— Нет, конечно. Они столовались будьте покойны: сало, мясо, сахар, одних тортов не хватало.
— Но как же это ускользнуло охраны? Ведь еду в карцер надо было приносить.
— А как от них ускользнули ножи и топор? Их тоже приносили снаружи. Попки, чего от них требовать! Повара знали, что, если они не накормят Ваську с его кодлом, нож в брюхо им гарантирован, как только те выйдут из кандея. Специально для таких дел имелось ведерко с двойным дном: вниз кладется что посытнее, а на второе дно наливается баланда — мешай ее черпаками, пока не надоест.
Я подумал и еще спросил:
— А почему вы не наказали поваров, когда узнали об их мошенничестве?
Он удивился моей непонятливости.
— А зачем мне их наказывать? Я не начальник лагеря, за воровство на кухне не отвечаю. И к чему? Это ведерко могло и мне при случае пригодиться. Никто из лагерных комендантов не гарантирован от штрафного изолятора. Вы думаете, я мало сидел в кандее?
Гнусное предложение
Седовласая Анна Ильинична Ракицкая, обаятельная дама среднего возраста, инженер нашей лаборатории, рассказала нам как-то в плохую погоду, когда мы после ухода вольнонаемных собрались в кружок возле батареи центрального отопления, какое трудное испытание выпало ей на долю первой полярной зимой и как она с честью из него выпуталась.
В одну страшную декабрьскую пургу тридцать девятого года уголовники сделали ей гнусное предложение и, когда она с негодованием отказалась, пытались применить силу. Она схватилась за лом, от нее отступились. Ей пришлось простоять около шести часов на кромешном ветру, но с той поры ни один уголовник даже близко к ней не подходил.
Умная и ласковая Анна Ильинична легко управлялась с карандашом и бумагой, паяльником же могла вязать узоры в самом сложном из автоматических регуляторов. Мы любили ее за отзывчивость и добрый характер. Но знали, что она не способна отбиться и от лезущей на руки кошки и сгибается даже от тяжести половой щетки, особенно если берет ее ручкой вниз, что при ее рассеянности случалось нередко. Нас, разумеется, заинтересовало, откуда у нее взялись силы на лом и как она нагнала страху на уголовников. Она рассказывала долго и красочно. Я передам ее рассказ по-своему — короче и суше.
В те дни она жила в Нагорном лаготделении, где женщин было больше, чем мужчин, — и женщины почти все сидели за воровство и проституцию. Умственный их кругозор и жизненные интересы соответствовали их профессиям. Как это иногда бывает, они уважали Анну Ильиничну уже за одно то, что она не походила на них. Ее считали дурой и жалели: она не годилась для самостоятельной жизни. Ее можно было оставить с мужчиной на любое время, она и в этом случае не выжала бы из него ни денег, ни еды, даже на пайку хлеба, обычный первый дар поклонника, не покусилась бы.
— Ты неспособная, Анночка, — говорила ей соседка по нарам, знаменитая Инга Вишневская. — Собой ты вроде ничего, а ни к чему. Пустая внешность, без назначения. Плакать хочется: для кого живешь? Другому — не хочешь, себе — не надо…
В философствование Инга ударялась, когда бывала пьяна. В трезвом состоянии красавица не рассуждала, а материлась. Если ей кто не нравился, она говорила: «Уйди, а то шарахну!» — и ввинчивалась в такой загиб, что испытанные рецидивисты отшатывались в испуге.
На работу их выводили случайную: расчистить занесенные снегом пути, разгрузить вагоны, навести порядок на складах. Постоянного места для их бригады не было, как и постоянного занятия. Их старались бросать с одного объекта на другой, чтобы они не осмотрелись и не завели приятелей. Приятелей женщины все равно заводили, на это хватало и отпущенных для работы десяти часов, но, конечно, имена своих случайных дружков не запоминали. Это не мешало пылкости чувств и глубине привязанностей. Дело было не в именах.
— Ну и подмарьяжила я сегодня парня! — хвасталась женщина вечером в бараке. — Три раза на снегу за домиком в пот вгонял. Пайку хлеба и двух десяток не пожалел. Век не забуду — герой!
— А звать как? Наверное, Васька? — допытывалась другая. — У меня Васька в этой зоне такой же. Ах ты, падла, моего Ваську прихватила!
— Васька? Не, по-другому… Мишка или Колька… А может, Петька? Да нет, кажись, Серега… Он как-то назвался, рази запомнишь?
Анна Ильинична говорила, что после того как пожила с женщинами, она перестала уважать мужчин. Она не могла понять, что они находят в этих нечистоплотных, ленивых и неуемных бабищах. Она не слушала наших оправданий и возражений. Нам не могло быть никакого прощения.
В один из спокойных декабрьских дней их повели на расчистку заваленной наносами узкоколейки между угольной шахтой и рудником. Дорога была выбита в скале, над полотном нависла гора, вниз уходила долина — на ней были разбросаны домики, где жили вольнонаемные рабочие. Чуть пониже колеи виднелся навес над ящиками с оборудованием, кучами кирпича и штабелями бревен. Работа была срочная, на нее вывели не одну женскую бригаду, но еще и мужчин. Уже через полчаса обе бригады смешались. Стрелки, стоявшие где-то на краях участка, следили, чтобы никто не убежал в поселок, но разговорам не мешали. Снег, сметаемый в обрыв, обильно уснащался шутками и бранью, над участком поднимался женский визг и мужской хохот — работа шла весело.
А затем с горы обрушилась пурга.
Сначала она кралась и шипела, белая муть заволокла гребень, поплыла в долину. Поверхность снега закурилась, вздымаясь, как пар, — земля заворочалась, заворчала, переметая с место на место завалившие ее сугробы. Вскоре ветер уже несся вовсю, шип превратился в вой, в движение пришли снеговые массы, наваленные за прошлую неделю. Стрелки ушли в поселок греться, за ними одна за другой стали пропадать женщины. Мужчины, кто не убрался с ними, еще некоторое время ковырялись на полотне, потом, увидев, что чем больше они расчищают, тем легче наносит на расчищенное место нового снега, тоже попрятались под навес.
Мимо Анны Ильиничны проковылял паренек из блатных. Он остановился у склона, подумал и вернулся.
— Красуля! — сказал он хрипло. — Потопаем на пару. Перекантуемся на дровах.