О чем он говорил? Не знаю. Что-то о бедных девушках, которых мы толкаем на преступление своей бездушностью. Или, может, о том, что человеку свойственно питаться и стремиться к уюту и что, униженный, лишенный тепла и достаточной пищи, истощавший и одинокий, он ни перед чем не остановится, чтобы удовлетворить свои естественные влечения. Во всяком случае, хорошо помню, что Мурмынчик призывал нас поверить в чистоту человеческой души и обещал, что на доверие никто не ответит подлостью.
— Скажите самому подлому преступнику, только искренне, от сердца скажите ему: «Верю, что ты хороший, верю и знаю это о тебе», — и человек станет лучше. А здесь не преступник, восемнадцатилетняя наивная девушка, что она знает, что умеет? Протяните ей руку помощи, она не отвергнет ее, нет! — Так великолепно закончил свое выступление Мурмынчик, не то инспектор, не то заведующий.
Долгую минуту мы молчали, придавленные его обвинениями.
— Н-да! — ошеломленно сказал Терпогосов.
— Именно! — мрачно подтвердил Ярослав Шпур.
— Ничего не возразишь! — поддержал еще кто-то.
Терпогосов был человек вспыльчивый, добрый и решительный. На заводе его любили все: заключенные, вольнонаемные, даже четыре остальные — кроме Вали — женщины. Он вообще был из тех, кто должен нравиться женщинам. Думаю, быстрее всего к нему привязывались дети и собаки, ибо у них особое чутье на хорошего человека. Но проверить эту уверенность я не мог: детей в нашем поселке почти не было, а местных собак с первого дня их жизни воспитывали в ненависти к людям, меняя их природный характер по правилам передовой науки.
— Ладно, — сказал Терпогосов Мурмынчику. — Если у этой Вали сохранилось хоть десять процентов тех душевных качеств, о которых вы говорили, заглохнуть им не дадим.
И он приказал секретарю:
— Срочно разыскать и доставить сюда Валю!
Пока Терпогосов просматривал оставшиеся списки, я заговорил с Мурмынчиком:
— Мне приходилось слышать знаменитых профессоров, таких ораторов, как Луначарский, — сказал я. — Но ваша сегодняшняя речь по форме лучше всего, что я до сих пор слышал.
Он даже не обернулся. Мое мнение его не интересовало.
Я продолжал:
— Такое великолепное умение, конечно, помогает работе культурника.
Тогда он немного смягчился и проворчал:
— С бандитами тоже надо разговаривать как с людьми.
— И я так думаю. Но вот на профессиональных проституток из Нагорного лаготделения даже ваша речь вряд ли подействовала бы.
Он сказал сухо:
— Во всяком случае, я кое-что сделал, чтоб не умножать их армии.
— Не понимаю вас.
— Сейчас поймете. В наше отделение временно перевели одну женскую бригаду — слышали? Половина — чечено-ингуши и прочие проштрафившиеся в войну народности. Так вот, там было четыре девушки, еще не испорченные девушки, понимаете? Боже, как их обрабатывали! Таскали подарки, вещи и еду, устраивали на легкую работу, в теплое помещение — только чтоб поддались. Ну, одна не стерпела, завела лагерного «мужа», нашего же коменданта, сейчас она работает в больничной лаборатории. А трех я отстоял, я вдохнул в их души стойкость. В отместку их заслали на карьер, мучают холодом и голодом, непосильным трудом. Но они вытерпят до конца. Я в них уверен.
У меня было дурацкое свойство, оно всегда мне мешало, — я не столько вслушивался и вдумывался, сколько вглядывался в то, что мне говорили. Я увидел этих трех девушек, полузамерзших, грязных, вечно голодных. Они ломали кирками бутовый камень, их засыпал снег, опрокидывал ледяной ветер. И дома, в зоне, их не ждал друг — случайный и недолгий, но горячий и верный — они брели под конвоем, мечтая только об отдыхе, единственном доступном благе.
— Да, до конца, — сказал я. — До конца своего срока, конечно. Сейчас им по двадцать, этим девушкам, на волю они выйдут рано состарившимися тридцатилетними женщинами. Так и не видать им жизни!
— Что вы называете жизнью? — возразил он сурово. — Нужно точнее определить этот неясный термин.
Мы не успели определить неясный термин «жизнь». В кабинет ворвалась оживленная Валя. Она остановилась у стола, взмахнула своими удивительными праздничными волосами, улыбнулась дерзкой, самоуверенной, манящей улыбкой. Она откинула назад голову — ее большие, широко расставленные груди были нацелены на нас как пушки, серые глаза светились, яркие губы приоткрылись. Нет, она не дразнила нас, одиноких, она знала, что ее вызвали по делу. Но она была уверена, что никакое дело не помешает нам любоваться ею, она лишь облегчала нам это непременное занятие.
— Я здесь, гражданин начальник, — сказала она Терпогосову звонко. — Ругать будете?
Терпогосов не глядел на нее. Он был тогда неженатым — так ему легче было с ней разговаривать.
— Вот что, Валя, — сказал он. — Ругать тебя, конечно, надо — поведение не блестящее… Тут мы премии распределяли для лучших работников. Ну, до лучшей тебе далеко… Однако есть мнение — поддержать тебя авансом, материально помочь встать на честную дорогу, а ты в ответ на это исправишься. Как — не подведешь нас? Оправдаешь доверие?
— Простите, гражданин начальник, — сказал Валя, — а велика премия?
Терпогосов вспыхнул, мы тоже почувствовали неловкость: речь шла о высоких принципах, а Валя примешивала к ним какую-то базарную торговлю.
— Да не маленькая, — ответил Терпогосов, стараясь сдержать раздражение, — но и не огромная, конечно. Время военное, фонды скудные. Ну, полкило сахару, граммов двести масла, пачка махорки…
— Одну минуточку! — воскликнула Валя. — Я сейчас вернусь!
И не успели мы остановить ее, как она выбежала из кабинета. Мы в недоумении переглядывались. Терпогосов озадаченно рассмеялся, Ярослав Шпур нахмурился, один Мурмынчик холодно глядел поверх наших голов — левое нижнее веко у него подергивалось.
Валя возвратилась назад меньше чем через пять минут. Она с усилием тащила увязанный как пакет пуховый платок. Широким движением рванув узел, она вышвырнула на стол его содержимое. По сукну покатились коробки мясных консервов, пачка сахара, килограммовый ком масла, печенье, папиросы. Это было, конечно, не лагерное довольствие, тут собрали по крайней мере полумесячный паек вольнонаемного.
— Раз у вас фонды скудные, я немного добавлю, — с вызовом сказала Валя. — Мне не жалко, все это я заработала за сегодняшнее утро.
Терпогосов первым овладел собой.
— Что ж, добавка твоя принимается, — сказал он. — А пока можешь идти.
Когда мы немного успокоились, я обратился к Мурмынчику:
— Мне кажется все-таки, что на эту Валю ваши речи не подействуют — не так разве?
Он ответил высокомерно:
— Не знаю. Я с ней ни разу по-настоящему не беседовал. Не хочу гадать.
Король, оказывается, не марьяжный…
Мой шебутной сосед по бараку, Сенька Штопор, в прошлом грабитель, а ныне — усмиренный — слесарь пятого разряда на металлургическом заводе, обратился ко мне с просьбой:
— Серега, устрой мою маруху в вашем цеху. Доходит девка на общих. Сколько я денег на нее истратил, старшему нарядчику сапоги справил — не помогает! Будь человеком, понял!
Человеком я был, хоть и не мог этого доказать с математической строгостью. И устроить в тепло женщину, измотанную на общих работах, тоже мог. Но, хорошо зная Сеньку, я колебался: многие признаки показывали, что, слесарничая на заводе, он не забывал о своей старой специальности.
— Да ты не сомневайся! — зашептал Сенька. — Стану я тебя подводить? Где жру, там не гажу — закон!
Я уточнил характеристику его марухи:
— Сколько лет? Где живет? Что умеет? Как работает?
Он дал на все вопросы исчерпывающие ответы:
— Годков — двадцать один, сок, понял! Все умеет, говорю тебе, такой бабы еще не бывало. И насчет производственного задания не беспокойся, не подведет!
Я сказал:
— Ладно, что смогу, сделаю. Вечером дам ответ.
Сенька шел со мной на развод и — для силы — снабжал дополнительной информацией:
— Ляжки у нее — молоко с кровью. Налитые — озвереешь! На одной надпись до самого этого дела: «Жизнь отдам за горячую …» На другой: «Нет в жизни счастья!»
— Иди ты! — не выдержал я.
Он забожился:
— Сука буду! Век свободы не видать!
Наверное, мне не надо было вводить Сенькину маруху в наш работящий коллектив. Но я не сумел отказать Сеньке. Мы с ним уже не раз «ботали по душам», выясняя то самое, о чем печалились надписи на ляжках его подруги, — есть ли в мире счастье? Сеньку счастье определенно обходило. Оно лишь отдаленно и только в раннем детстве общалось с ним, а верней — «прошумело мимо него, как ветвь, полная цветов и листьев», по точной формуле одного из моих любимых писателей, сказанной, правда, по совсем другому поводу.
Сенька Штопор вспоминал свое детство как некий земной филиал рая: чистый домик, цветущий сад, речка в камышах, голуби на крыше, хмурый работящий отец, добрая хлопотливая мать, две сестры… Впрочем, воспоминания были неотчетливы — прекрасные картинки в тумане. Зато изгнание из рая запомнилось отчетливо и навсегда: люди в кожанках, оцепившие дом, неистово рвущийся из чьих-то рук отец, зло рыдающая мать, рев двух коров, вытаскиваемых из хлева, ржанье уводимой куда-то лошади… Отец пропал года на три или четыре, да и вернулся не на радость: через несколько лет снова забрали — и уже навсегда.
— Началось раскулачивание — припомнили бате, что озорничал в гражданскую в какой-то банде, — говорил Сенька. — Мать и меня с сестрами, натурально, сослали, только я, не будь дурак, не захотел надрываться в уральском городке, куда нас привезли. Уже через три месяца дал деру. Сперва промышлял по мелочам, кое-как жил, потом пристал к Баннику, может, слышал, тот пахан был, мы звали его не иначе как Олегом Кузьмичом… Ну, и поволокло по кочкам, такая выпала судьба.
— Пошел по стопам отца, — подытожил я его исповедь.
— Да нет же, батя воевал, а я промышлял. Олега Кузьмича вскорости разменяли, а мы разбежались, каждый в особку. Ничего, на жратву хватало. Ты думаешь, я в лагере впервой? Третий срок отматываю. И еще, думаю, не од