Любовь как материальная производительная сила
После освобождения я некоторое время жил у моего друга Виктора Лунева, затем переехал в гостиницу — и пожалел: Виктор обиделся, что я от него уезжаю, да и в гостинице было гораздо скучней.
Мы подружились с Виктором в начале войны, он прибыл тогда в летнем этапе из Красноярска и получил направление в наш опытный цех. Уже не помню, что он у нас делал, он был экономист, кончал знаменитую «Плехановку» — его специальность мало подходила для экспериментов с металлургическими процессами. Нас с ним сдружила плохая работа ВЭС-2, второй временной электростанции, обслуживающей поселок и спешно возводимые промышленные объекты. Ее десяти тысяч киловатт решительно не хватало на всех, и вечерами диспетчеры отключали цеха, не внесенные в список первоочередных.
Наш опытный цех, естественно, в льготных списках не числился. Электрические лампы надежно заменялось свечами и керосином, но работы прекращались. В середине девятнадцатого века, когда электричества и в проекте не было, ставились и велись фисследования куда сложней. Но то была эпоха технического варварства, а мы, даже заключенные, жили в высокоцивилизованном двадцатом и держались соответственно своему великому веку. И поэтому, как только, предварительно помигав, лампочки гасли, — печи тушились, электролизные ванны переставали бурлить, химики бросали штапеля и колбы. Мы разбивались на группы сообразно своим интеллектуальным запросам: одни пристраивались к свечам с книгами, другие в углах забивали «козла», кое- кто в заначках метал «колотье», то есть что-то или кого-то проигрывал в карты. Некоторые заваливались подремать, а мои друзья собирались у меня в потенциометрической — и начинался веселый треп в полутьме. Вот в это время Виктор Лунев и стал активистом «выключенных вечеров» — так мы называли наши сборища в часы, когда иссякало электричество.
У Виктора обнаружились две хорошие особенности. Он обладал чистым, очень звучным, хорошо поставленным баритоном. И знал массу старинных русских романсов и современных песенок. Он сам скромно говорил о себе: «В памяти у меня романсов — вагон и маленькая тележка». Я не очень понимал, как можно романсы разместить в вагоне, тем более — в маленькой тележке, но радостно эксплуатировал дарование нового друга. Ежевечерне — в темные вечера, разумеется, — выпрашивал, вынуждал, провоцировал его на пение для нашей приятельской аудитории.
Однажды он предложил мне:
— Ты, Сергей, знаешь наизусть немало стихов. Давай посоревнуемся, кто помнит больше: ты — стихов или я — романсов?
Любое соревнование требует административного оформления. Слушатели приходили сами, а судей мы выбрали: Софью Николаевну Кириенко, жену нашего начальника, и Людмилу Алексеевну Любик, жену начальника электропечей на Большом заводе. Обе были с высшим образованием, приехали из эвакуированного Мончегорска, работали инженерами-исследователями в моей группе — и любили слушать и романсы и стихи.
Так начались вечерние концерты в потенциометрической. Вольнонаемные уходили раньше заключенных: их рабочий день был на два часа меньше нашего, но ни Софья Николаевна, ни Людмила Алексеевна не покидали ОМЦ, пока нас с Луневым не вызывал бригадир на сборы в зону.
Мы с Виктором начали с Пушкина. И вскоре я с беспокойством понял, что проигрываю: Виктор знал романсов больше, чем я — стихов. И когда он в ответ на одно стихотворение спел четыре романса, написанные на него четырьмя композиторами, я возмутился:
— Это нечестно, Виктор. Мы не уславливались, что ты будешь петь разные романсы на одни и те же стихи.
Он хладнокровно опроверг меня:
— Но мы и не договаривались, что на каждое стихотворение поется только один романс. Я должен выбрать соревновательный запас. Ты скоро начнешь гробить меня Пастернаком с Мандельштамом или, скажем, Гумелевым с Кузьминым. А на их стихи я романсов не знаю.
Наш спор продолжался три вечера — я успел добраться уже до Тютчева и Некрасова, а Виктор еще пел Пушкина и Лермонтова. Уж не помню, что вынудило нас прервать соревнование — то ли на ВЭС-2 улучшилась работа, то ли стукнули в нужное место, но пение и стихи пришлось прекратить. Обе наши добрые судьи — Софья Николаевна и Людмила Алексеевна — согласно постановили, что никто никому не проиграл.
Лунева вскоре перевели из нашего цеха диспетчером в Управление комбината. В 1943 году он освободился, поселился в каком-то самодельном — из фанеры и жести — балке, выезжал в командировки, разыскал эвакуированных из Ленинграда мать и дочку, привез их в Норильск и, как глава солидной семьи и хороший работник, получил от комбината настоящую комнату в квартире с настоящими удобствами, да еще в настоящем трехэтажном доме — к тому же возведенном по прекрасному проекту заключенного архитектора Мазманяна (после освобождения создатель этого дома вернулся в свой родной Ереван и, кажется, работал там главным архитектором столицы Армении).
Чтобы я случайно не убрался в какой-нибудь заранее договоренный шальной балок — так поступали практически все освобождаемые (наш с Виктором друг Лев Никонов, видный проектировщик, шутил, что только в Варшаве в первую неделю после освобождения был больший дефицит жилья, чем в Норильске, где на каждое живое человеческое тело приходилось в это время всего два квадратных метра жилплощади — норма скорее для мертвых, чем для живых), так вот, чтобы я не сгинул в многочисленных норильских шанхаях, Виктор встретил меня у ворот УРО, где выписывались вольные документы, и в машине, взятой в гараже комбината, торжественно привез в свою роскошную комнату.
Здесь мы в новых условиях возобновили прежние концерты. Только я старался поменьше читать стихи, а он старался поменьше петь, заменив свой голос голосами певцов более известных. Думаю, первым его хозяйственным приобретением на воле был старенький патефон, привезенный из командировки, с набором иголок, которого хватило бы до следующего тысячелетия, — тот патефон стал главным героем наших праздничных вечеров. И пластинки в командировках Виктор покупал охотней, чем добавочный хлеб, во всяком случае на них он денег не жалел, а платить за рыночные буханки решался редко, хотя законного пайка по карточкам ему всегда не хватало, он часто об этом говорил со вздохом.
В Норильске он продолжал собирательство пластиночного вокала, я тоже увлекся коллекционированием пластинок, правда, специализировался больше на инструментальной музыке. И мы закатывали концерты допоздна, лишь приглушая громкость патефона в предполуночные часы.
На музыку к Виктору часто являлись его знакомые — я стеснялся приглашать своих друзей в чужую квартиру. Среди его приятелей иногда появлялся прораб Рудстроя по имени Борис, а по фамилии не то Волхов, не то Балкин — буду для определенности называть его Балкиным. Очень занятный человечишко был этот Балкин. Невысокий, круглощекий, с маленькими живыми глазками, неожиданно массивным для небольшого лица носом, всегда насмешливым выражением лица и хрипловатым смеющимся голосом. Он участвовал в нашем разговоре только тем, что подавал иронические реплики либо что-то вышучивал. Виктор считал его крупным строителем, утверждал, что он много видел и пережил и прекрасно рассказывает об этом. Но я долго не слыхал внятных рассказов Балкина, пока сам, когда мы прослушали серию неаполитанских романсов, не пустился в разглагольствования о природе любви.
— О странной болезни, именуемой любовью, известно все, за исключением одного: что она такое? — так высокопарно начал я тот свой монолог. — Любовь исследована до дна на глубину, превышающую достигнутую при проходке шахт и бурении скважин. О любви написаны горы романов, километры стихов, гектары прокурорских докладов и тонны следственных материалов с приложением вагонов вещественных доказательств. И все же она остается величайшей тайной человечества. Любви нельзя научиться по самым лучшим любовным книгам. Каждому приходится хоть раз в жизни открывать ее для себя вновь и вновь, со всем, что сопутствует великому открытию: замиранием сердца, ликованием, страхом, поочередно сменяющимся сознанием, что ты гений, дурак, прохвост и лучшее в мире создание. Кнут Гамсун, специализирующийся на «страсти нежной», как-то поставил на попа наболевший вопрос: «Что есть любовь?» И безнадежно посоветовал: «Спросите у ветра в поле».
— Вы тоже считаете, что надо обратиться к ветру в поле, чтобы узнать, что такое любовь? — насмешливо поинтересовался Балкин и выразительно искривил свое подвижное лицо,
Я расценил его гримасу как возражение и кинулся в спор.
— Да, я не знаю, что такое любовь, как не знаю и пищеварения в моем желудке. Знаю, что оно идет нормально, и потому я сыт или, наоборот, голоден. И знаю, что любовь — не трепетный цветок, стыдливо вянущий от постороннего взгляда, а скорее похожа на здоровенное существо с мускулами быка и глоткой пароходной сирены и, стало быть, может постоять за себя в любой житейской потасовке. То есть понимаю, как она выглядит со стороны, каково ее практическое действие. А вот что она такое сама по себе, в своей имманентности, чтобы философски ее определить, — нет, до этого никто еще не дошел: ни сами любящие, ни воспевающие любовь поэты, ни объясняющие ее ученые.
— Интересно, — сказал Балкин. — Даже очень интересно — со стороны все видно и ясно, а что именно ясно — не разобрать. И насчет вот этого — мускулов быка и глотки пароходной сирены… Беретесь доказать?
— Конечно. Для доказательства расскажу вам невероятную историю о том, как устраивались любовные свидания на заводской трубе.
— Убедительная история, — одобрил Виктор. Он знал, о чем я буду рассказывать.
На Никелевом заводе, ко времени моего рассказа, были две кирпичные трубы — первая метров в 140, вторая — чуть поболее 150. Высота подбиралась так, чтобы высасываемые трубой из металлургических агрегатов вредные газы не душили поселок, а уносились далеко за его пределы. И если с Норильского трехгорья не свергались в долину ветры, трубы трудились исправно. Только в отдалении от поселка гибли северные леса. И морозы ниже пятидесяти градусов, и свирепые циклоны с океана, и вечную мерзлоту, не позволявшую корням углубляться, — все тысячелетиями терпели сверхвыносливые деревья, а соседства с индустрией не выдержали. А когда задували горные фены, газы заволакивали и поселок — и люди тогда узнавали, что должны чувствовать леса. Правда, они, в отличие от мощных деревьев, сразу не гибли.