В середине века — страница 73 из 148

— Закон! — одобрительно проговорил Васька. — Никуда не денешься, Манька, платить надо.

Она непроизвольно взглянула на меня, смятение и ужас были в ее глазах. Она не просила помощи, нет, она знала, что помощи быть не может — надо платить. Она хотела сбежать, хоть на время скрыться от расплаты. Сыч понимал ее состояние не хуже, чем я. Он преградил ей дорогу. Теперь впереди была стена ЧОСа, с боков Васька и я, сидевший у обрыва, а позади, на дороге к воле, — он.

Оправившись от неожиданности, Манька забушевала.

— Не дам! — кричала она исступленно. — Сговорились, сволочи! На такую старую штуку ловят!

— Дашь! — грозно сказал Сыч. — Полный порядок, поняла! Сама полезла в это дело, теперь плати!

Неистовствуя, она осыпала их бранью. Но даже и такая, разъяренная, всклокоченная, с перекошенным лицом, она была хороша. У меня билось сердце. Я поднялся. Злобный взгляд Васьки воткнулся в меня, как нож. Мне было не до Васьки. Я видел только Сыча и ее.

Сыч наступал на нее, а она шаг за шагом отходила к стене. Страшное его лицо стало еще страшнее, красные глазки сверкали, изо рта с шумом вырывалось прерывистое дыхание. Он дрожал и двигался как в бреду, а она, прижавшись к стенке, сама дрожащая, возмущенная, полупокоренная, с ужасом всматривалась в грозный облик чувства, отсутствие которого так обидело ее.

— Только тронь меня! — сказала она шепотом. — Мне не жить, но и тебя Колька не помилует!

Как ни обезумел Сыч от сознания того, что сейчас она ему достанется, упоминание о Кольке на миг остановило его. Он оглянулся на Ваську бешеными глазами. Манька была недостижима для Васьки, как солнце, поднимавшееся над Шмидтихой, — голова его оставалась ясной. Он пожал плечами и постановил:

— Закон, Сыч! С тебя правов нет, заклад честный. А она — как выкрутится! Может, и не завалит ее Колька, пожалеет!

Тогда Сыч схватил Маньку и, подняв на руки, потащил в кусты к ручью. Она не кричала и не отбивалась. Ее отчаянный взгляд снова столкнулся с моим взглядом. Васька наблюдал за мной, готовясь немедленно стать на дороге, если я сделаю хоть шаг вперед. Я опустился на свой камень.

Противоречивые чувства раздирали меня: жалость к ней, зависть к нему. Мне хотелось ринуться на них, свалить Ваську, отшвырнуть Сыча, крикнуть: «Прочь! Она моя! Завалю!», а там пусть ищет меня Колька Косой — посмотрим, кто страшнее. Вместо этого я сидел на камушке и вслушивался в бушующий прибой моей крови. Я читал Спинозу и Гегеля, знал законы излучения небесных светил, мог проинтегрировать дифференциальное уравнение, писал стихи. И хотя после выхода из тюрьмы я был смертно голоден — и, казалось, уже навсегда, на всю будущую жизнь — молодые мышцы мои были тверды, ноги легки, глаза зорки. Я мог, легко мог догнать любого Ваську и Сыча, мог повалить их на землю, вырвать захваченную ими добычу!..

И все это было то, чего я не мог сделать.

Жизнь до первой пурги

Стрелки лагерной охраны попадались разные. Большинство были люди как люди, работали с прохладцей, кричали, когда надо кричать, помалкивали, если надо помолчать. «Ты срок тянешь, я — служу, — без злобы разъяснил мне один вохровец. — Распорядятся тебя застрелить — застрелю. Без приказа не злобствую». Думаю, если бы ему перед утренним разводом вдруг приказали стать ангелом, он не удивился бы, но неторопливо, покончив с сапогами, принялся бы с кряхтением натягивать на спину крылышки.

Мы любили таких стрелочков. Чем равнодушней был человек, тем он казался нам человечней. Может, и вправду это было так. Зато мы дружно ненавидели тех, кто вкладывал в службу душу. Люди — удивительный народ, каждый стремится возвеличить свое занятие, найти в нем нечто такое, чем можно погордиться. Если завтра унавоживание полей объявят высшей задачей человечества, — от желающих пойти в золотари не будет отбоя. Сделать человека подлецом проще всего, внушив ему, что подлость благородна. Человек тянется к доброму, а не к злому. Ради мелких целей идут на мелкие преступления. Но великие преступления, как и великие подвиги, совершают только ради целей, признанных самими преступниками великими.

Это, если хотите, философское вступление. А вот и сам рассказ.

Служил в нашей охране стрелок по имени Андрей — высокий, широкоплечий, широкоскулый, большеротый, писаная картинка крестьянского лубка. Это был выдающийся энтузиаст лагерного режима. О нас он, видимо, сразу составил исчерпывающее мнение и потом его не менял. Мы были враги народа, предатели, шпионы, диверсанты, вредители и террористы — в общем, иуды, замахнувшиеся подлой лапой на общество. А он, когда подошел его призывной год, был определен охранять этот самый народ от врагов, отомстить им за преступления и показать другим, что «преступать» опасно. Он нашел в своем призыве высокое призвание.

И ненавидел же нас этот красавчик Андрей! Он охранял нас со страстью, издевался над нами идейно, и если плевал нам в лицо, то только во имя общего блага. Он не знал, что такое каста, но не уставал подчеркивать, что мы с ним — разных категорий: он — высшее существо, человек с большой буквы, тот самый, который звучит гордо. Ну, а мы, естественно, звучали плохо, и нас немедленно не истребляли по тем же соображениям, по которым не ведут под нож чохом все стадо: живые мы могли принести больше пользы, чем мертвые.

Я часто размышлял, что получилось бы из этого парня, внуши ему с детства расовую теорию: курносый и мелкозубый, он, конечно, не мог быть сопричислен к нордической породе, но зато у него была ослепительно белая кожа — очень существенное преимущество перед остальными четырьмя пятыми человечества. Еще чаще я думал о том, какой бы из него, при его изобретательности и увлеченности, вышел незаурядный инженер или мастер, родись он не в тот год, когда родился.

Обязанности его были несложны: совместно с другими охранниками принять нас на вахте во время утреннего развода, провести километра два по тундре и сдать на заводской вахте, откуда мы — уже своим ходом — разбредались по производственным объектам. Но в эту оскорбительную простоту движения колонны он вдохновенно вносил захватывающие сценические эффекты.

Пересчитав нас, он отбегал в сторону, щелкал затвором винтовки и объявлял:

— Колонна, равняйсь! Смотреть в затылок переднему. Шаг вправо, шаг влево — пеняй на себя! Охрана стреляет без предупреждения! Шагом марш!

Но не проходили мы и ста метров, как он вопил:

— Передний, приставить ногу!

Он обходил замершие ряды, вглядывался пылающим взором в наши потупленные лица, потом тыкал винтовкой в какого-нибудь старичка, согнутого годами и несчастьями, и орал:

— Тебя команда не касается, шпион? Выше голову, гад! Держать равнение, шизоики!

«Шизоики» в данном случае означало «карцерники», обитатели ШИЗО — штрафного изолятора. Старичок испуганно вздергивал плечи, и колонна двигалась дальше. А спустя минуту Андрею казалось, что кто-то злостно идет не в ногу. На этот раз он разражался речью, грозя нам всеми земными карами. Пока мы добирались до заводской вахты, такие остановки происходили раза четыре или пять. Не было случая, чтоб два километра пути мы преодолели меньше чем за полтора часа.

В дни, когда лил дождь, Андрей особенно изощрялся. Он вел нас медленно, останавливал чаще, говорил дольше и не сдавал на вахту, пока мы не промокали насквозь. Зато после дождя он гнал нас, как овец в загон. Мы скакали, проваливались в лужи, падали, хрипели, обливались потом. Он не щадил себя, чтобы не пощадить нас. И не дай Бог кому из колонны запротестовать! Мы, «пятьдесят восьмая», конечно, не протестовали. Подавленные обрушенными на наши головы обвинениями, мы терпели любое измывательство. Мы входили в положение Андрея — он-то ведь не знает, что реально мы все невиновны, вот и старается, а как же иначе? Он не был бы идейным человеком, если бы выказал к нам любовь. Но уголовники не были обучены идеологически выдержанному смирению. То один, то другой яростно ругался из рядов. Андрей только этого и ждал.

— Кто нарушает порядок? — гремел он. — Выходи в сторону, диверсант!

Никто, разумеется, не выходил. Двухтысячная колонна стояла в каменном оцепенении. Андрей щелкал затвором.

— Выходи! — бушевал он. — Выходи, пока не хуже!

Колонна не шевелилась. Тогда Андрей подавал новую команду:

— Становись на колени!

По колонне пробегала судорога. Андрей, дав в воздух предупредительный выстрел, наставлял винтовку на первые ряды:

— Передний, ну! Сполняй команду!

Первый ряд медленно опускался в грязь, за ним второй, третий, четвертый… Андрей бежал вдоль колонны, проверяя, все ли встали на колени, за ним с рычанием мчались овчарки. Начинали суетиться и покрикивать другие охранники. Обычно они не помогали Андрею, но и не одергивали его. По природному добродушию они стеснялись обращаться с нами как он, но понимали, что это недостаток, а не достоинство: Андрей проявлял в отношении преступников бдительность, до которой им было далеко. В трудных случаях они побаивались оставаться безразличными и тоже орали на нас.

Бывали дни, когда мы приходили на работу такие усталые, мокрые и грязные, что тратили по часу, чтобы опомниться и почиститься. Начальство, узнав об этом, сделало внушение охране. После этого Андрей уже не ставил нас на колени по дороге на промплощадку, зато тем больше свирепствовал на обратном пути.

Как-то под проливным дождем он ровно на час уложил всю колонну в грязь недалеко от вахты лагеря.

В этот вечер Мишка Король объявил во всеуслышание:

— Все! Жить Андрею до первой пурги!

Вскоре в каждом бараке толковали о том, что судьба Андрея решена. Я полез с расспросами к моему соседу Сеньке Штопору.

— Не понимаю, что это значит: жить до пурги? Вы что, собираетесь напасть на него, воспользовавшись метелью? Но ведь другие охранники не допустят расправы с товарищем.

Сенька отмахнулся:

— Не будем трепаться заранее. Увидишь сам — ждать недолго.

В лагере никто не жаловался на недостаток стукачей, и через несколько дней Андрей узнал, что его приговорили к смерти. Он остановил колонну и вызывающе крикнул: