В середине века — страница 77 из 148

— Будешь орудовать этой метлой, правда — поношенной, — показал я на главное орудие его ремесла, возвышавшееся в бывшем азацисовском углу.

— Сегодня же сделаю новую, — пообещал он. — Знаю местечко, где заначен привезенный с материка запас ивы. Выберу самые тонкие веточки. Разрешите отлучиться на часок?

— Не больше, чем на часок, — строго сказал я.

И часа не прошло, как в лаборатории появился великолепный веник, много послуживший нам и после того, как Трофима в лаборатории уже не стало. Старую метлу он тоже не выбросил — она осталась для грубого наружного подметания.

В тот же день обнаружилось у Трофима еще одно свойство, совершенно немыслимое у Азациса. Три девушки понесли в цех отремонтированный самописец — расходомер воздуха. Прибор был тяжелый, на пару десятков килограммов, а до цеха метров двести. Девочки только приноравливались ухватить его понадежней, чтобы не повредить по дороге, как Трофим растолкал их, принял самописец на грудь и скомандовал:

— Одна впереди, показывай дорогу. Да шагай осторожно, в цеху на полу всякого навалено.

Вскоре ни одна девушка не бралась за тяжелые аппараты, а только кричала в угол:

— Трофим, бери сразу три термопары с гальванометром и неси за мной.

И не было случая, чтобы Трофим отказался.

Вначале я думал, что в новом дневальном говорит угодничанье, стремление подладиться к каждому, стать нужным всем — очень ценное качество для человека, незаконно попавшего на легкую работенку и опасавшегося, что любая лагерная проверка может выбросить его вон. Но вскоре я убедился, что он любит саму работу. Он наслаждался любым трудом, ему нравилось напрягать свои мускулы. Он просто изнемогал, если не мог чего-то переносить, передвигать, чистить, чинить, прилаживать. И, наверное, он обижался бы и страдал, если бы кто-то надрывался на непосильной работе, а ему не позволили оттолкнуть неумеху и радостно взвалить на плечи ношу, которую тот и сдвинуть с места не мог.

Я понимал его. Я сам был таким: страдал, если не мог поработать — особенно во внеслужебные часы. Правда, между нами было важное различие: он действовал руками, а я, до боли утомляя их писанием и многократной переделкой стихов, все же присовокуплял к ручному труду и мыслительный — рифмы рождались в голове, а не только на кончиках пальцев.

Все же в лагере, где увиливание от труда числилось доблестью, а не грехом, его искреннее трудолюбие казалось удивительным. Кантовка, замастыривание, туфта, показуха, чернуха — сколько разных названий придумано для главного лагерного занятия: где бы ни работать — лишь бы поменьше работать. Работа должна прежде всего иметь вид работы — такой была бодрая заповедь каждого настоящего лагерного трудяги.

Не прошло и двух недель пребывания Трофима в лаборатории, как он продемонстрировал еще одну удивительность своей натуры.

Именно продемонстрировал. Однажды он явился в лабораторию с утреннего развода свирепо избитый. Один глаз заплыл, под другим переливался всеми цветами радуги огромный синяк, нос и губы распухли, уши, багровые и вздувшиеся, свисали до подбородка. Одного взгляда на лицо было достаточно, чтобы понять, что его мордовали долго, усердно и не только кулаками.

— Напился и подрался, Трофим, — констатировал я сурово.

Он опустил голову.

— Не… Не пил… И не дерусь, вы это напрасно. Просто побили.

— Вот так — просто побили. А за что, скажи на милость, просто бьют? Без всякой вины, я так понял?

Он по-прежнему старался не глядеть на меня.

Почему без вины? Без вины не бывает. Играли в колотье, ну, в стыри, понял? В карты по-вашему. Плохо передернул…

— А зачем играешь в карты, если не умеешь?

Он вдруг обиделся.

— Не умею! Еще мальцом играл, на любой заклад соглашался. Не то что старье — дай новую колоду, через час любую карту назову, только раньше погляжу на них.

— Знаю. Будешь накалывать сзади иголкой и ощупью определять, сколько наколок.

Он все больше обижался.

— Зачем накалывать? В колотый бой мы не играем. Тем более у нас старье, все стыри — рвань. Глазами надо работать — это главное.

— И берешься любую новую карту узнать, только поглядев на ее рубашку?

Он ощутил мою заинтересованность и оживился.

— Само собой, каждую надо посмотреть, подержать в руках. Без этого как же? И если за выгоду…

Мне нестерпимо захотелось наказать его за хвастовство — очень уж оно не вязалось с изуродованной физиономией. В шкафу у меня хранилось небольшое сокровище, добытое еще перед войной, — колода нераспакованных атласных карт, пятьдесят две штуки плюс два джокера для игры в покер. Я достал пакетик и положил на стол.

— Сколько тебе нужно времени для предварительного изучения?

— Часа хватит.

— Действуй. Угадаешь из двадцати карт половину, поставлю пятьдесят граммов неразбавленного. — Я швырнул карты на стол. — Засекаю время. Час пошел.

Для осторожности я не вышел из комнаты, чтобы не дать ему махлевать, и попросил лаборантов некоторое время меня не беспокоить. Трофим деловито изучал карты: брал каждую в руки, бросал взгляд на картинку и внимательно разглядывал рубашку, поворачивая ее под разными углами. Для меня рубашки всех карт были одинаковы — повторяющаяся на каждой невыразительная сетка еще не испытала на себе прикосновения грязных и сальных пальцев, отличий не было, поворачивай — не поворачивай. Но Трофим, видимо, что-то находил — он вдруг клал несколько карт рядышком и молча сравнивал их, потом, покончив с изучением одной, рассматривал десяток других, снова возвращался к оставленной — и долго что-то высматривал на точно такой же сетке линий, какие были на всех других рубашках. Несколько раз он озадаченно качал головой, словно ему открывалось что-то совсем уж чрезвычайное, и откладывал заинтересовавшую его карту в сторону, чтобы минут через пять снова к ней вернуться.

Прошел заданный час, а он и не думал отрываться от рассыпанной на столе колоды. Мне надоело следить за ним, я стал читать какую-то книгу, лишь изредка поглядывая: точно ли он только изучает рисунок на рубашках — или старается оставить на нем свои следы.

— Готово, спрашивайте, — сказал он наконец.

Я сложил колоду, тщательно перетасовал ее, затем аккуратно разложил на столе параллелограмм из двадцати карт рубашками вверх. И постарался, чтобы Трофим, стоявший поодаль от стола, не смог увидеть даже краешка их лицевой стороны.

— Вот эта, — сказал я, ткнув пальцем в одну из карт.

Он подошел, вгляделся в рубашку и уверенно объявил:

— Туз червей.

Это, точно, был туз червей. Я ткнул в другую карту, лежащую посередине:

— А вот эта?

— Десятка бубей, — сказал он после такого же осмотра — и снова угадал.

Мы перебрали с ним все двадцать заготовленных карт, и он лишь раз ошибся — назвал какого-то валета шестеркой. Пораженный, я восхищенно покачивал головой. Довольный своей удачей, Трофим заулыбался избитым лицом.

— Да ты великий мастер! — воскликнул я. — Вполне можешь стать гением карточной игры. Специалисты шулерского дела побоятся сесть с тобой, ты же все их карты заранее определишь!

— Кое-что могу! — согласился он скромно. — С мальцов воложусь со стырями… Играю, короче.

— Как же случилось, что ты так оплошал? Новые угадываешь с первого взгляда, а на старье, где и я по разной потертости и трухлявости разгляжу, что за карта, так погорел! Или глаза отказали? Где-нибудь в темноте сражались? В лагере ведь за карточную игру наказывают — и вы прячетесь, так?

— Дак видишь ли, Сергей Александрович, не одно дело — глаза. Ребята тоже видят не хуже моего, а которые и получше. К глазам и руки нужны. Что на что поменять — видел. А руки ловко не сработали. Ну, и били меня все трое. Особенно Лешка Гад старался, этот всегда готов калечить. Думал, не отойду, — нет, под утро даже заснул.

— Значит, так, Трофим. Пятьдесят граммов твои. Еще немного своих добавлю. Вечером, когда дневные уйдут и останется только смена, мы с тобой посидим. Хочу поговорить о жизни.

— Говори, — предложил Трофим, когда спирт был выпит и закуска — хлеб с сухим луком — съедена. Мы с ним сидели в моей комнатушке. За дверью, в пирометрической, две девушки переносили в журнал записанные на листике показания спиртовых тягомеров на обжиговых печах — обход и снятие показаний приборов совершались раз в час, на это тратилось минут десять, остальное время дежурные проводили в лаборатории — кто вязал, кто читал, а чаще всего тихо болтали. Они мне не мешали, и я к ним не выходил.

— Первый вопрос, Трофим — почему получил новый срок? Да еще такой большой — двадцать лет, а до побега было десять. Пойманным возвращают старый срок с его начала, теряется только то, что они уже отсидели.

— Пашка-нарядчик тебе же говорил: пошуровали в каптерке. По новой — разбой пришили. Штука серьезная.

— Не спорю — серьезная. Да ведь Паша говорил еще, что ты рванул обратно и сам сдался вохровцам. За добровольную сдачу — скидка, а не добавка срока.

— Смотря почему рванул. У нас ведь побег был особенный.

— В чем особенность?

— Бежали мы трое: Васька Карзубый, Сенька Хитрован и я.

— Групповой побег. Отягчает дело, что трое, а не один. Но ничего особенного пока не вижу.

— Да ведь бежали не просто, а с коровой.

Я уже кое-что слышал о таких побегах, но сразу даже как-то не сообразил, о чем речь, и глупо спросил:

— А где достали корову? Из нашего совхоза увели?

Трофим даже засмеялся, настолько диким показалось ему мое непонимание.

— В совхоз не пробирались. Одного из троих положили в коровы. Чтоб съесть, когда голодуха одолеет невтерпеж. В тундре, сам знаешь, продовольственных складов не оборудовано.

Я долго смотрел на Трофима. Он выглядел совершенно спокойным.

— Кого же определили в корову?

— Задумка на уход была Васькина. Сговорились с ним, что в корову возьмем Сеньку Хитрована.

Я помолчал, переваривая сообщение.

— Сговорились заранее съесть человека… И ты мог бы съесть своего товарища?