Иногда его заботливость заходила так далеко, что я взбрыкивал.
В начале войны с очередным красноярским этапом прибыло много женщин. Почти всех направили в Нагорное женское отделение, отведенное преимущественно бытовичкам и блатным. «Пятьдесятвосьмячек» старались отделить от уголовных, чтобы интеллигентные враги народа не портили здоровую, в принципе, идейную натуру проституток и воров. «Врагинь» старались поселить в наших производственных зонах, где и без них было полно «пятьдесятвосьмых». Среди отверженных от женской среды в нашей мужской зоне — на два десятка мужских бараков всего один женский — оказалась и молодая полька Адель Войцехович, недавно еще студентка Ташкентского университета.
Она сразу выделилась в немногочисленном женском коллективе нашей зоны. Нет, она обращала на себя внимание не только потому, что женщин у нас было мало — она не потерялась бы и в толпе красавиц. Хотя красавицей не была — только хорошенькой. Зато все замечали ее натуральную белокурость, а голубые глаза были той ясности и чистоты, какие доступны только художникам с хорошим набором красок, но редко удаются обыкновенным родителям, творящим по обычаю, а не по наитию. И ее фигура была именно тех очертаний и пропорций, какие могла себе пожелать любая девятнадцатилетняя женщина. К тому же Адель приехала с платьями, купленными в старой вольной жизни, и еще не успела их променять на хлеб, масло и сахар. Такая женщина даже при желании стушеваться не могла этого сделать в мужской зоне. Получилось как у юной героини повести одного великого поэта:
Вступила в залу… Странный шепот встретил
Ее явленье — свет ее заметил.
Мы с Аделью познакомились на каком-то киновечере в лагерном клубе — она явилась, когда картина уже шла, и села около меня. Случайное знакомство в кинотемноте не помешало соседству перейти в дружбу. Вскоре мы, когда позволяла погода, вечерами уже гуляли по зоне. У Адели было одно сокровенное желание, она часто им делилась — поступить когда-нибудь в театр, стать драматической актрисой. Она полагала, что у нее имеются все данные для успешного служения Мельпомене. Ей удалось убедить лагерного культурника организовать ее выход на сцену с чтением стихов и пеньем романсов. Посмотреть и послушать молодую женщину захотели все, зал был набит до «бочкосельдяной тесноты», как выразился один из зрителей. Она очень эффектно выглядела на сцене — высокая, стройная, в ярком крепдешиновом платье. Выход Адели встретили мощным «аплодисментажем» (уже не помню, от кого я услышал это словечко): ею охотней любовались, чем слушали.
На другой день, когда мы гуляли с ней по зоне, нам встретился Лев Гумилев, вышедший из барака геологов, где он тогда жил.
— Адочка, я написал о тебе чудные стихи! — радостно закричал он. Хоть он и не ухаживал за Аделью, она ему нравилась.
И он торжественно задекламировал:
Со сцены нам поет Адель
Про нежность, верность и измену,
Она б украсила постель,
Отнюдь не украшая сцену.
Адель растерялась. Ей была приятна похвала ее женскому естеству, но обидна оскорбительная оценка сценического дарования. Она сказала Гумилеву что-то резкое и ушла. Лев радовался, что стихи получились хорошие. Я не видел в этом ничего удивительного: сын двух великих поэтов не умел писать плохих. Словесное его мастерство было генетическим даром.
Настал момент, естественно завершавший нашу дружескую связь с Аделью. Я пригласил ее провести вечерок в одиночестве, она согласилась. Несколько дней прошли в организационных хлопотах.
Подготовить хорошее свидание в лагерных условиях непросто. Надо было заготовить разрешение на одинокую вечернюю работу, когда бригады возвращались в зону. Мне это было легко: мой начальник Федор Трифонович Кириенко не возражал, чтобы я оставался в вечернюю смену. Он знал, что если я и буду тайно писать стихи, то одновременно на стенде совершатся и какие-то технологические эксперименты из намеченного им цикла исследований. Адели, работавшей в какой-то конторе, получить разрешение на вечернюю смену было трудней, но и она сумела это сделать.
Оставалось уговорить нашего стрелка закрыть глаза на то, что мы с ней остаемся вдвоем. Что это удастся, я был уверен. Нашу бригаду конвоировал пожилой вохровец, уже не годившийся на фронт. Кондовый сибиряк-чалдон, он старался не показывать запретного сочувствия к заключенным, но и не свирепствовал. К тому же мы временами подбрасывали ему из своих пайков то махорки, то масла или сгущенного молока, выдаваемого нам за «вредность», — работали с хлором, в атмосфере, полной металлургических газов, в кислотных испарениях электролизных ванн. А в общежитиях вохры с началом войны установилась такая скудость, что даже хлеба не хватало, хоть их заполярный продовольственный паек считался повышенным.
Адель прибежала еще до того, как бригады стали собираться в зону. Стрелок вошел в мою комнатку, невнимательно посмотрел на Адель и с уважением уставился на стенд, где я разместил среди приборов все, что удалось заначить из месячного пайка и утаить из питьевых материалов, выдаваемых для анализов и экспериментов.
— Угощайся, батя! — сказал я стрелку, протянув полстакана разведенного спирта и бутерброд с куском американской консервированной колбасы: он был старше меня на полтора десятка лет и охотно принимал почтительное обращение вместо обычного «вохровец» или «стрелок», тем более оскорбительного «попка».
Он сперва жадно набросился на бутерброд, потом одним махом осушил свою порцию спирта и сказал, запахивая шинель, — на дворе уже похолодало, осень переходила в зиму:
— Спасибо, ребята. Насчет вахты не беспокойтесь. Скажу, чтобы пропустили, не придираясь.
Он пошел уводить собравшуюся бригаду, а мы с Аделью приступили к ужину. Как и стрелок, она не торопилась пить, а ела с охотой: в ее конторе не выдавались, как у нас, дополнительные продукты за вредность производства. Она призналась со смехом, что до сегодняшнего дня всего дважды пробовала водку: в Ташкенте, куда еще в тридцатые годы были сосланы ее отец с матерью и она, пьют сладкий местный кагор. Поэтому она боится, не слишком ли крепко я развел спирт. Наконец она чокнулась со мной и осушила четверть стакана. Я поспешно подсунул ей закуску и снова налил спирту. В это время в дверь просунулась голова Кожевникова. Назначая свиданье с Аделью, я забыл, что в эту неделю он выходил на работу не днем, а в вечернюю смену: электролиз шел круглосуточно, все электролитчики распределялись по сменам.
— Я занят, Андрей Виссарионович, — сказал я недовольно.
Он зашептал, очень взволнованный:
— Выйдите на минутку, надо кое-что сказать.
Я вышел, закрыв двери комнаты на ключ, чтобы туда никто не забрался во время моего отсутствия. Кожевников отвел меня в сторонку. Таким взбудораженным я его еще не видел.
— Сергей Александрович, я должен вам прежде всего сказать, что ваша подруга… В общем, это не мое дело, она вам нравится. Но я просто обязан сообщить, чтобы потом себя не упрекать. Эта Адель Войцеховская тайно ходит в лагерную поликлинику.
— Я тоже хожу в поликлинику, когда болею. Что из того?
Он все больше терялся.
— Нет, я подумал… Она скрывает свою болезнь… Я бы на вашем месте узнал… Все-таки лагерь, всякое случается.
Я рассердился. Он явился не вовремя.
— На моем месте вы никогда не сможете быть, как и я на вашем. И допытываться о характере женских недомоганий не считаю тактичным. Если болезнь может помешать нашим отношениям, она сама о ней скажет. Вы о чем-то еще хотели меня информировать, Андрей Виссарионович?
Вторую новость он выложил спокойней и ясней.
— В нашей производственной зоне с вечерним разводом появился Руда. Вы знаете этого человека? Он ищет вас. Он спрашивал, где находится ваша комната, только ему не показали. Всем известно, что он давно ухаживает за Аделью. Наверно, разузнал, что вы уединились, и собирается помешать вашей встрече.
— Спасибо за важную весть. Больше ничего нет?
— Больше ничего. Я буду в электролизной. Если понадобится, позовите меня погромче.
Я вернулся к себе, но перед дверью остановился, чтобы успокоиться. Во мне клокотала ярость. Дело было не в сообщении об Адели, а в появлении Руды. Я хорошо знал эту двуногую тварь, хотя ни разу с ним не общался. Мой новый знакомый, а в дальнейшем друг на всю жизнь, Слава Никитин в первые дни войны по доносу Руды был вторично посажен в тюрьму, когда уже истекал его первый пятилетний срок за болтовню, — уже на 10 лет. Руда тоже побывал в тюрьме, тоже получил повторный срок, но поменьше — скостили за то, что оклеветал с десяток знакомых, одного, кажется, расстреляли. После страшного Кордубайло, придумавшего норильскую повстанческую организацию и потянувшего за собой в могилу больше десяти человек, Руда считался самым крупным из местных стукачей. Я ненавидел его задолго до того, как увидел в лицо. И этот человек появился у нас в зоне, чтобы отыскать меня и помешать моей встрече с Аделью. Мои мускулы вздувались от жажды схватиться с ним.
Адель удивленно взглянула на меня — я, наверное, весь побагровел от подавляемого бешенства.
— Что-нибудь важное случилось?
Пришлось сделать большое усилие, чтобы не выдать себя.
— Небольшие неполадки в электролизном. Давайте пить и есть.
Она быстро хмелела. Она не лгала, признаваясь, что почти не пила водки — только узбекский кагор. Она вдруг вспомнила прежнюю жизнь. Я уже знал (и еще больше убедился в этом впоследствии), что женщины, сходясь с новыми друзьями, охотно вдаются в повести о прежних увлечениях, любовных радостях и обидах. Потребность в исповеди неистребима в человеке — а у женщин она много сильней, чем у мужчин. Мне всегда казалось, что подобная исповедь необходима им как своеобразное очищение перед новым увлечением. И хотя близкий мужчина решительно не годится на роль исповедника и откровенность его подруги почти всегда идет ей только во вред, женщина не способна этого предвидеть. Налаженная служба исповедания в церкви, отвергнутая у нас, прежде спасала тысячи влюбленных пар, которые сейчас распадаются под влиянием неосторожных признаний.