И я ждал, что Адель заговорит со мной о прежних своих любовных драмах — откроет душу, как ей самой будет казаться. Но она заговорила о трудной жизни своих родителей, о всяческих лишениях, ставших не только фоном, но и содержанием ее детства. Социальные муки были у нее пока сильней любовных.
Во время ее излияний кто-то тихо постучал в дверь. Кожевников так не стучал, своих товарищей я не ждал. Это мог быть только Руда. Я попросил извинения у Адели и пошел открывать двери. В углу стояли термопары — стальные трубы с вмонтированными в них двумя проволоками, платиновой и платинородиевой, при нагревании которых появлялось электричество — мера температуры, измеряемой драгоценными проволочками. Я схватил одну термопару и шагнул наружу.
Перед дверью стоял Руда.
— Мне надо срочно поговорить с Войцехович, — заявил он, делая шаг вперед.
— А мне надо срочно изуродовать тебя, — ответил я и ударил его термопарой по голове.
Он завопил и отшатнулся. Удар пришелся по плечу. Силы наши были неравны, он пришел с голыми руками — это неэффективно. Стальная же труба — всегда оружие действенное, особенно если ею орудуют с ожесточением. На крик Руды из электролизной выскочил Кожевников. Я нанес второй удар. Руда, закричав еще громче, бросился наутек.
— Нажили злого врага, — сокрушенно прокомментировал Кожевников.
— Проучил злого врага, — отпарировал я.
— Он теперь напишет на вас телегу. Вы с ним еще встретитесь.
— Он будет теперь избегать со мной встречаться. Постараюсь довести до его сведения, что превращу его в калеку, если захочет на меня стучать. После первого же вызова в хитрый дом пойду подводить сальдо с бульдой. И опять явлюсь не с голыми руками. Он подлец, но не дурак. Не захочет слишком рисковать.
— Я узнаю, куда он пошел, — сказал Кожевников. — Если пойдет собирать на вас стрелков, дежурящих в соседних объектах, предупрежу.
Я вернулся к себе. Адель крепко спала. Она положила голову на стенд, красивые волосы разметались, она тихонько посапывала, лицо порозовело — то ли со сна, то ли от водки. Я смотрел на нее, любовался ею, печалился о ней. Надо было ее разбудить, я не сделал этого — она очень красиво спала. В дверь снова просунулся Кожевников. Я вышел наружу.
— Я Руду не нашел, — сказал он. — Но один из соседней бригады видел его в зернохранилище. Он подобрался к телефону, позвонил на вахту.
— Стучал на нас?
— Сообщил, что в бригаде опытного завода будут двое пьяных, надо их поймать и изолировать. Что будете делать?
— Что я могу? Постараюсь покрепче держаться на ногах. С Аделью хуже, она совсем опьянела.
Время подошло к разводу. Я разбудил Адель. Она таращила на меня «недоспанные» глаза, просила воды. Воды я ей не дал: могло сильней развезти. Бригаду вел второй наш стрелок, помоложе и похуже нравом. Адель нетвердо двигалась между мной и Кожевниковым. К счастью, ночной стрелок не заметил ее состояния. У вахты лагеря нас остановили. Вышел главный вахтер, он был из самых придирчивых вохровцев, это мы все знали, и возгласил:
— Бригада, стой. Имею сигнал, что в бригаде нарушители. Буду проверять, кто напился.
Он шел от ряда к ряду, всматриваясь в каждого заключенного. Вахтенная люстра светила беспощадно ярко. Адель покачивалась, хватаясь то за меня, то за Кожевникова. Я заметил, что в зоне за столбом притаился Руда — хотел поглядеть, как на его глазах нас с Аделью потащат в карцер. Вахтер, добравшись до нашего ряда, безошибочно ткнул в меня пальцем:
— Ты! Выходи из ряда. Дыхни покрепче.
Я вышел и дохнул. Вахтер с наслаждением втянул ноздрями водочный дух из моего рта.
— Еще крепче дыхни!
Я дохнул изо всей силы. Вахтер объявил:
— Трезвый как стеклышко. Ступай в ряд. Бригада, шагай в зону.
Войдя в зону, я прежде всего поискал глазами Руду. Он скрылся сразу же, как только вахтер объявил меня трезвым. Мы с Кожевниковым под руки отвели Адель к женскому бараку.
Утром я посетил Адель в ее конторе. От вчерашнего опьянения и следа не осталось. Она весело смеялась и заверяла, что надолго запомнит прекрасный вечерок вдвоем. О том, чтобы устроить повторную встречу, она не заикнулась, я тоже не предложил. Быстро завязавшаяся дружба ни во что серьезное не перешла.
Скажу еще несколько слов об этой женщине с красивыми волосами, удивительными глазами и великолепной фигурой. Дальнейшая ее жизнь была печальной. Лагерное существование даже для привычных к нему лбов и духариков не похоже на отдых в санаториях. Все лучшее оставалось при Адели — и волосы, и глаза, и фигура. Но та болезнь, о которой узнал Кожевников и природы которой не понял, нашла в лагерной скудости отличную почву для расцвета. К тому же Адель не разобралась в перспективах грядущего. Она верила: настанет свобода — придут и радости, неведомые в лагере. Она убежденно доказывала нашей доброй сослуживице, инженеру-металлургу Евгении Семеновне Бабушкиной, не строившей себе никаких иллюзий касательно будущего:
— На воле немедленно выйду замуж. Мужа возьму с хорошим положением. Меньше чем на втором литере по снабжению не помирюсь.
Но, выйдя на волю, она потеряла все преимущества, какими пользовалась в зоне, приобретя взамен слишком мало новых благ. В лагере ее окружало внимание мужчин, за ней ухаживали, ее добивались. На воле ее ничего похожего не ждало.
Она вышла на свободу сразу после окончания войны. Молодые мужчины приемлемого возраста, женихи ее поколения, были выбиты: от парней, родившихся в 1920–1924 годах, выжили меньше пяти процентов. Двадцать миллионов женщин, оставшихся без женихов и мужей, составили непреодолимую конкуренцию для недавно выбравшихся из заключения. К тому же Адель была тяжело больна и уже не могла этого скрывать. Муж с положением и литером ей не встретился. Еды стало больше, еда стала вкусней, но это не компенсировало поразившего ее ледяного одиночества.
Жизнь ее была парадоксальна. Лагерь был тяжелым наказанием за несуществующую вину, но в лагере ей было лучше, чем на воле. Она до самой смерти отчаянно боролась с одолевшей ее несправедливостью вольной жизни.
Адель Войцехович умерла от туберкулеза, не дожив до тридцати лет.
Мне удалось перебраться из опытного цеха на недавно пущенный Большой металлургический завод. И ежедневные беседы с Кожевниковым оборвались. Мы жили в одном бараке, встречались каждый день, но в стоголосой сутолоке было не до мирных разговоров, тем более что здесь не было возможности вскипятить чай — пили бурду, приносимую дневальным из единственной в зоне кипятилки.
Спустя года два, после окончания войны, Кожевников освободился — выпала «досрочка» за хорошее поведение и отличную работу. Зверев, теперь уже начальник комбината, старавшийся не показывать, что его с Кожевниковым связывает старое знакомство, все же постарался компенсировать эту отстраненность хлопотами в Москве об «укоротке срока». Кожевников остался на старой работе и, не дожидаясь, когда выпадет счастье получить комнату в строящихся многоэтажных домах, энергично создавал собственную квартиру — халупу на одну комнатку с кухней, она же прихожая, в районе главного «Шанхая», около озерка Четырехугольного, где таких халуп — их именовали в Норильске балками — скопилось уже несколько сотен.
Вскоре я узнал и причину внезапно овладевшего им строительного ажиотажа. Он задумал жениться на одной из недавних лагерниц. Нужно было быть какой-то уж очень необыкновенной, чтобы пробудить в равнодушном к женщинам Кожевникове жажду семейного гнездышка. Мне заранее рисовалась особа цветущих лет, умная, интеллигентная, хорошая хозяйка, конечно, великая мастерица чайных церемоний, заботливая подруга… Лишь человек таких выдающихся кондиций мог заинтересовать моего друга.
Но то, что я узнал о Нине, так звали его подругу, не вписывалось в этот идеальный образ. Она, конечно, была интеллигентна, все же дочь профессора, и сидела по вполне интеллигентной статье — за недопустимые высказывания о наших партийных руководителях. Но все остальное этому противоречило. Нина в лагере связалась с уголовниками, часто меняла недолговечных друзей — все они были из «своих в доску». Меньше всего Кожевникова могла увлечь такая женщина, а он увлекся. У меня было единственное объяснение: он ничего не знает об истинной натуре своей избранницы, она обдурила его, обдуманно скрыла себя и столь же обдуманно играет роль вполне достойной дамы.
Мне захотелось с ней увидеться, чтобы правильно оценить любовную аварию Андрея Виссарионовича.
Случай представился скоро. Мы с ним встретились на каком-то совещании, он пригласил меня на новоселье, начертил на бумаге схему улочек и балков — без нее и думать нечего было пробраться в лабиринте «Шанхая» без провожатого. Я пообещал явиться в ближайшее воскресенье.
В назначенный день, после долгих блужданий со схемой в руках, я наконец обнаружил его балок. Он внушительно отличался от соседей. Он был солиден. Остальные хижины монтировались из разных строительных непотребностей: кривых горбылей, рваной фанеры, жести. Кое на каких стенах были заплаты из картонных ящиков, в них в годы ленд-лиза доставлялись консервы из Америки. Балок Кожевникова возводился, конечно, тоже не из бревен и кирпича, но доски были досками, а не резаной фанерой, и крышу покрывала настоящая жесть, а не рваная парусина и не солома, привезенная с материка в местный совхоз и оттуда украденная.
Я постучал, женский голос крикнул изнутри: «Войдите!» Голос был приятен, без лагерных интонаций. Таким голосом мог говорить только культурный человек. Я вошел, разделся в прихожей. В комнате на единственной кровати лежала молодая женщина, худая, с довольно приятным лицом. В комнате у стола стояли две табуретки. Женщина показала на одну.
— Садитесь. Я вас знаю, вас зовут Сергей Александрович. Андрей скоро придет. Будете пока развлекать меня, Сережа. Надеюсь, вы умеете?
— А как развлекать, Нина?.. Простите, не знаю отчества.
— И не надо знать. Я сама его временами забываю. Развлекать будете так. Расскажите что-нибудь, чего я не знаю. И непременно захватывающее.