В сетях предательства — страница 54 из 75

В садах поют соловьи. Сколько мощи и сильной, свежей страсти в этих переливах, властных весенних зовах, и птицу и человека волнующих одинаково. Грудной смех у белого крылечка. Особенный девичий смех чернобровых галичанок. Глаза, большие, как темные звезды, – светятся. Блестят в улыбке свежего рта белые зубы. Подходит офицер в запыленных сапогах. Голоса как-то по-вечернему значительно звучат.

Загорский жил в двух шагах от штаба. Уютный крохотный домик под черепичной крышей. Жил вторую неделю, с первого дня, как только штаб местопребыванием своим выбрал это местечко, пересеченное из конца в конец шоссейной дорогою, с двумя шлагбаумами на выездах. Эти шлагбаумы, прежде черно-желтые, перекрашены в русские цвета.

Домик под черепичной крышею – собственность австрийского жандарма с лихо подкрученными усами и в твердом «цесарском» головном уборе. Портрет жандарма, пана Войцеховича, Загорский видел каждый день. Маленькая фотография, обрамленная скромно и дешево ракушками, висела в маленькой – здесь все было такое маленькое – гостиной. Эту гостиную отвела Загорскому пани Войцехович, «соломенная вдова», красивая блондинка с грудью, вздрагивающей на ходу под просторной домашней блузкою.

Муж ушел в глубь страны вместе с полицией и чиновниками, а жена осталась.

И странным Загорскому чудилось, – каким залетным, непрошеным гостем очутился он здесь. Вынесли диван, помнивший другие безмятежные времена, и вместо него водворилась походная кровать в этой мещанской гостиной, с вязаными салфеточками, олеографиями в багетных рамках и грошевыми безделушками.

Думал ли когда-нибудь Загорский, что со стены будет смотреть на него благопристойного вида императорско-королевский жандарм в закрученных усах? Мало ли кто чего не думал? Война все перевернула вверх дном, все спутала.

Загорский, поужинав в штабе – ранний ужин или поздний обед, – возвращался к себе. В голове как-то легко и приятно, без тяжести, другим винам свойственной, бродило венгерское. Помещик князь Сапега прислал несколько бутылок этого благородного, густого, как масло, напитка генералу Столешникову.

Загорскому показалось душно в гостиной. Распахнул маленькое квадратное окно, и все-таки было душно.

Не проходило дня, чтоб не вспоминал он Веры. Но его воспоминания были столь же мучительны, сколь и бесплодны. Он думал о ней, как думают о близкой и дорогой покойнице. Он был уверен, что ее нет в живых, так как нельзя же исчезнуть, не оставив никаких следов.

Он знал по газетам, что с войною участились в больших городах кражи, убийства… Быть может, и бедная Вера стала жертвою этих кровавых гастролеров, наводнивших собою и преступлениями своими Москву, Петроград, Киев, Одессу.

Ему нечем дышать. Он пойдет в поле и будет долго бродить один, любуясь разноцветными вспышками австрийских ракет.

Надел фуражку, пристегнул шашку.

Тихо открылась дверь… на пороге знакомая фигура пани Войцехович в широкой блузке, темно-синей, в белых цветочках.

– Може, пану ротмистру, – она упорно звала его ротмистром, невзирая на две скромные унтер-офицерские нашивки, – запалить лямпу, юж цемно?

– Спасибо, пани Войцехович, я ухожу.

– На спацер?

– Да, хочу пройтись немного.

– А… – это «а» вышло чисто по-женски, неопределенно и мило.

И вся она показалась Загорскому интересной и милой в этих сумерках. Две недели живет он бок о бок с нею, поздно возвращаясь из штаба, слышит, идя через сенца, ее сонное дыхание, и все как-то не замечает в ней женщины. А сейчас, сейчас он вспомнил, как дрожит ее грудь под мягкими складками дешевой, такой «провинциальной» материи. Вспомнил белую шею, переходящую в твердый и чистый затылок с мягким пушком светло-золотистых волос. Он подошел к ней. Она стояла не шевельнувшись, опустив голову.

– О чем думает пани Войцехович?

– Так… – вздохнула.

– О муже? Он вернется…

– Когда-нибудь вернется…

Он взял ее руку, теплую, мягкую, уютную, как и вся пани Войцехович.

– Что же вы молчите?

– А что я имею говорить?

Он слышит ее дыхание, порывистое, горячее. Все ближе, интимнее прикосновение… В Загорском проснулся зверь, самец, которого глушил в себе несколько месяцев он, этот огрубевший на войне центавр, топтавший своим конем сожженную, окровавленную землю, носившийся в атаку, рубивший…

Он жадно схватил ее… близко, близко чувствуя всю, и поднял…

Она затрепетала, покорно отдающая себя целиком, и – женщина вся в таких случаях предусмотрительней мужчины:

– Дверь… На милость Бога! Увидеть могут…

Жандарм, с закрученными усами, смотрел из своей рамки из улиток и ракушек, смотрел, как жена изменяет ему…

Где он теперь? В Линце, Триесте, Кракове? Не все ли равно где… Молча, как прибитая, вышла пани Войцехович, и стыдясь своего греха, и упоенная им…

А почти вслед за нею ушел, верней, убежал в поле Загорский. Там бранил себя скотом, грубым животным, не замечая вспыхивающих ракет, не слыша орудийных выстрелов.

Наутро, лицом к лицу встретившись с пани Войцехович, он поклонился ей с особенной церемонной учтивостью… А у нее глаза были покрасневшие, заплаканные.

Надев черное парадное платье и взяв молитвенник, пани Войцехович пошла к исповеди. Жарко и долго плача, каялась она в своем грехе ксендзу-пробошу: коленопреклоненная у резной готической исповедальни.

* * *

В столовой штаба дивизии – просторной выбеленной комнате, жил здесь австрийский податный инспектор – завтракало человек двенадцать. Генерал Столешников, подвижный как ртуть, по обыкновению, глотал какие-то пилюли, капли, порошки.

– Недаром называют меня ходячей аптекой, – подтрунивал он над собой.

Но эта «ходячая аптека» управлялась за нескольких здоровых, такой исключительной работоспособностью отличался генерал Столешников.

Покончив с лекарством и принявшись за суп, для виду больше, – ел крохотный сухощавый генерал поразительно мало, – вспомнил он, как воевал в Польше, командуя отдельной кавалерийской бригадой.

– Имение одного немца… Барон, барон, сейчас забыл, довольно громкая фамилия… И как он вклинился средь польских помещиков, – немец? Вероятно, «свои же», из соображений стратегического характера, купили ему усадьбу. Мы с немцами «нащупывали» друг друга конницей, еще не сходясь близко… Посылали мы барону своих фуражиров купить овса – ни за какие деньги! А знаем доподлинно, что запас у него громадный… Представьте, в этот же самый день лазутчики-поляки, испытанные ребята, доносят мне, что у него ночевали прусские уланы, офицеры двух эскадронов. Вина, шампанского – разливанное море, тосты, «гох кайзер Вильгельм» и тому подобное… Кроме того, немцы на четырех грузовиках-автомобилях вывезли несколько сот пудов овса. Проверив и убедившись, что это именно так и было, я извелся как черт! Ведь форменное предательство! Послал моих драгун захватить барона и доставить ко мне живьем. Не тут-то было – удрал каналья. Тогда я приказал конно-саперам взорвать усадьбу.

– Это было несколько рискованно, ваше превосходительство, – с холодной улыбкой заметил начальник штаба, типичный «момент» полковник Теглеев.

– Вы находите? – язвительно спросил Загорский. «Момент», шевельнув губами, словно два живчика перекатились из угла в угол, ничего не ответил.

– А то как же! – воскликнул Столешников, – стану я церемониться с изменником моему государю-императору и моей родине!

– Кто-то приехал к нам, – глянул в окно генерал… У крыльца остановился мотор.

Дежуривший у телефонистов казак-ординарец, тяжело ступая по навощенным половицам и чувствуя себя не в своей сфере без коня и нагайки, заскорузлыми пальцами неловко протянул генералу карточку.

Столешников кивнул, зови, мол.

Появился Шацкий, во всем блеске, в форме уполномоченного. И было даже то на нем, чего не полагается уполномоченным, – бинокль, полевая сумка. Совсем боевой офицер, только что с позиций.

– Имею честь представиться, вашему превосходительству… Командирован осмотреть перевязочные пункты вашего расположения и вот счел своим долгом.

– Милости просим откушать хлеба-соли. Мы всегда свежему человеку рады.

Задвигались стулья. Обмен рукопожатий. Знакомясь с Загорским, Шацкий внимательно, слишком внимательно осмотрел его.

«Так вот он – знаменитость с внешностью лорда».

Шацкий принялся догонять всех, уплетая за обе щеки вкусный суп, но успевая болтать без умолку.

– В семи верстах от австрийцев, а какой повар, – умирающим такой суп! Это, я понимаю, жизнь… Только на позициях люди бодро делают свое дело, а там у нас, в тылу, черт знает какая неразбериха! Я и то моей тетушке Елене Матвеевне Лихолетьевой говорил не раз…

«Тетушка» произвела впечатление. Двенадцать человек с любопытством посмотрели на дылду, с безусым костистым лицом и криво посаженными зубами. Любопытство – разных оттенков. В глазах Столешникова Шацкий нисколько не вырос. В глазах полковника Теглеева – Шацкий вырос, в глазах унтер-офицера Загорского «уменьшился». И если первое впечатление было далеко не в пользу уполномоченного, теперь он был у него «на подозрении».

– У меня своя машина, – продолжал Шацкий, – так удобнее. Стоит она всегда в Тернополе, готовая, под парами, вернее, под бензином…

Шацкий носился как угорелый на своей машине, в облаках пыли. Носился и днем и ночью. Вряд ли немногочисленные перевязочные пункты, обревизовать которые он был командирован, требовали таких неустанных разъездов.

В лесу и в заросших кустарником диких оврагах по ночам он имел таинственные встречи с какими-то подозрительными людьми, у которых было основание не попадаться на глаза нашим патрулям и военной полиции…

2. Маскарад

Загорскому приходилось допрашивать пленных, перебежчиков и лазутчиков, являвшихся в штаб с какими-нибудь сведениями с того берега Днестра, где укрепились австро-германцы.

Беда была с венграми. Немногие объяснялись по-немецки, мадьярский же язык был для Загорского тем же, что и китайский. Единственный переводчик с венгерского находился при штабе армии в Тернополе – за сорок пять верст. Не выписывать же его всякий раз на гастроли.