– Хулиган, говорить не умеешь! – не выдержал полковник.
Мальчишка покраснел и, фыркнув что-то под нос, исчез.
В большом светлом кабинете сидел за столом господин Ракс. В его сияющей лысине отражалась хрустальная, спускавшаяся с потолка люстра-модерн.
Ракс был в меру тучен, в меру выхолен, откормлен. Он уже достиг тех ступеней благосостояния, когда человек, вынырнувший из ничтожества, сам натерпевшийся не мало нравственных плевков, может позволить себе роскошь, в соответствующих обстоятельствах, конечно, быть и резким, и надменным, и грубым…
Господин Ракс окинул вошедших через пенсне взглядом, по крайней мере, директора департамента. Ему ничего не сказал или сказал очень мало этот скромный, ежиком остриженный полковник, в защитном кителе – не френче, а просто кителе и, вдобавок не особенно свежем, – под мышкой вздувшийся портфель. К тому же посетитель не гвардеец, не князь, а всего-навсего полковник Тамбовцев.
В глубине кабинета за другим столом сидел еще кто-то. Окинув равнодушным взглядом вошедших, этот «кто-то» опять ушел в свою работу.
Сделав общий полупоклон, Тамбовцев направился к Раксу. Тот смотрел на полковника спокойно, ожидая и в мыслях не имея приподняться. И когда Тамбовцев подошел к нему вплотную, Ракс сидя протянул ему руку. Она повисла в воздухе. Тамбовцев не заметил ее.
– Воспитанные люди привстают, здороваясь! А когда к вам приходит офицер, находящийся при исполнении служебных обязанностей, вы должны стоять. Потрудитесь встать!
Ракс мгновенно вскочил, как встрепанный, и куда девалось его олимпийско-директорское величие.
– Я очень извиняюсь, право… Столько посетителей…
– Мне ваших извинений вовсе не надо. Я приехал по делу. Потрудитесь взглянуть, вот ордер, по которому я должен произвести обыск всех банковских книг и документов.
– Обыск? Почему обыск? На каком основании обыск? – побледнел Ракс. – Ваше превосходительство, ведь это ж нельзя так сразу! У нас громадный архив, это займет несколько дней.
– Ошибаетесь, господин Ракс, это займет ровно четверть часа. Я должен взять с собою такие и такие дела. – Тамбовцев назвал последовательно целый ряд номеров. – Остальное меня нисколько не интересует.
– Ваше превосходительство…
– Не называйте меня превосходительством, я не генерал.
– В таком случае… господин полковник, вы разрешите мне… согласитесь сами, это так неожиданно… известить моего патрона Мисаила Григорьевича Железноградова.
– Не разрешаю ни в коем случае! Если нам с вами придется покинуть кабинет, – капитан, мой помощник, останется здесь на время, чтобы этот господин никому не звонил в телефон и не выходил отсюда, пока не будут в моих руках упомянутые дела.
Бледный, весь в холодной испарине, обмякнувший, Ракс, покорный, – будешь покорным! – своей судьбе, склонил голову.
– Как прикажете, как прикажете, ваше… господин полковник, я весь в вашем распоряжении.
Минут через двадцать пять Тамбовцев покинул «Марсельский банк». Его и без того пухлый портфель распух вдвое.
По широкой мраморной лестнице, вслед за неожиданным посетителем, скатился мячиком Ракс, выбежал на улицу с непокрытой головой, растерянный, проводил Тамбовцева до извозчика. Вернувшись, Ракс, с неподозреваемою легкостью, как чемпион-скороход, одним духом взбежал по лестнице, пронесся метеором мимо армии банковских служащих и, тяжело дыша, упав животом и грудью на свой стол, поспешил соединиться с Железноградовым.
– Алло, кабинет банкира и генерального консула республики Никарагуа Мисаила Григорьевича Железноградова.
Директор узнал голос лакея.
– Проси барина к телефону!
– Их превосходительство изволят кушать…
– Попроси немедленно, слышишь? Скажи: просит Ракс, господин Ракс, по очень важному делу.
– Хорошо, я доложу, а только приказано, когда изволят кушать, чтобы их не беспокоить.
Лакей удалился. Ракс, все еще тяжело дыша, ждал. Прошла минута-другая. Сначала директор слышал чавканье. Видимо, патрон, прежде чем заговорить, прожевывал что-нибудь вкусное по дороге из столовой в кабинет.
– Ну?.. – Чавк, чавк… – За каким чертом… – Чавк, чавк… – вы меня беспокоите, Ракс? – Чавк, чавк…
– Мисаил Григорьевич, я очень извиняюсь, что оторвал вас, но вы понимаете – обыск…
– Ни слова больше по телефону, марш сию же минуту ко мне.
Железноградов вышел к Раксу с закапанной соусом салфеткой на груди.
Сбивчиво, перебиваясь, волнуясь, рассказал Ракс, в чем дело.
– Только и всего? – спросил Железноградов, высмокивая языком неподатливый кусочек пищи, застрявшей между зубами.
– А разве… разве этого мало?
– Ракс, вы дурак!..
– Я?
– Натурально, вы, – не я же! Чепуха, вздор! Кто-то хочет сделать на мне карьеру, но это таки да не удастся! А вот что он сломает на мне свою шею, это таки да, верно, как говорят в городе Одессе. Я же вам говорил, что я на всех плюю с аэроплана.
– Но позвольте, Мисаил Григорьевич, в его руках дело касательно взаимоотношений с «Южным страховым обществом».
– С аэроплана!
– Затем относительно шведской стали.
– С аэроплана!
Ракс привел еще несколько, по его мнению, довольно рискованных дел и получал один и тот же неизменный ответ:
– С аэроплана!..
В конце концов, хлопнув Ракса по плечу и ткнув в живот, Мисаил Григорьевич предложил ему кофе.
– Садитесь. Сколько лет мы с вами… сколько лет вы у меня служите?
– Четыре года.
– И за четыре года не успели ко мне присмотреться? Меня называют Наполеоном, а я всем говорю на это, что у Наполеона была Ватерла, у меня же Ватерлы не будет! Понимаете, не будет!
И перед самым носом Ракса Железноградов помахал мягоньким, коротеньким, с обкусанным ногтем указательным пальцем.
– Дай Бог, дай Бог, – отодвигая свой нос, молвил Ракс.
– Пока я при своих миллионах, – а этого добра у меня много, – я ничего не боюсь! Вчера этот дурак Обрыдленко, там, – жест по направлению столовой, – начал меня запугивать. То есть, вернее, он сам испугался. «Про вас говорят то-то и то-то». Что говорят? Он и давай выкладывать. Говорят, что путем разных финансовых комбинаций вы понижали курс нашего рубля. Еще, говорит, помните, был момент, когда исчезло все серебро, – говорят, вы скупили его, чтобы перепродать с большой прибылью немцам в оккупированных ими польских губерниях. Я слушал его терпеливо и потом знаете что ему ответил?
– Что?
– «Ваше превосходительство, вы болван!» И что же вы думаете, все его дурацкие сомнения как рукой сняло! Он опять стал в меня верить, как в дельфийского оракула. На все эти сплетни, слухи, инсинуации я не обращаю никакого внимания. Тамбовцев может рыть под меня яму сколько его душе угодно! Этой ямой он готовит могилу для самого себя. Наконец, послушайте, будем говорить откровенно. Допустим, теоретически допустим, в идее, – чего на самом деле я не допускаю, это немыслимо, – что меня вдруг взяли и посадили. Несправедливо, без всякой вины, словом, взяли и посадили. Мне припоминается, видел я где-то юмористическую картинку. Две картинки. На первой человек входит в тюрьму, надпись: «Богач, у которого „несть миллионов“». На второй этот же самый господин выходит через месяц из тюрьмы. Надпись: «Богач, у которого четыре миллиона». Нет, все это чепуха. С аэроплана! Вот вам блестящий пример, как относится ко мне лучшее общество. Сливки!.. Через неделю у меня торжественное открытие ванной комнаты в мавританском стиле, я вам ее сейчас покажу, я разослал больше двухсот приглашений, и что же вы думаете?
Все откликнулись, как один человек, все! Закачу такой ужин, чертям тошно будет. Шестьсот флаконов шампанского, больше чем по два на рыло. Будут живые картины из арабского жанра. Мой художник Балабанов ставит. Все откликнулись, а ведь вы знаете, я какой-нибудь шушеры не позову. Вы это знаете!
Ракс, не получивший приглашения на открытие мавританской ванны, молчаливым кивком согласился, что действительно, какой-нибудь шушеры патрон его не повезет на этот блестящий вечер с изумительным ужином, шестьюстами флаконами шампанского, сливками общества и картинами из «арабского жанра» в постановке художника Балабанова.
– Вы понимаете, Ракс, а теперь идем, я вам покажу ванную комнату.
15. Развенчанная «герцогиня»
Елена Матвеевна Лихолетьева замечала – да и нельзя было не заметить, что «склад» ее с каждым днем все пустеет и пустеет; в конце концов началось повальное бегство.
Куда девались жены тайных советников, камергеров, по целым дням торчавшие на складе среди солдатских рубах, фуфаек, кальсон и, как милости, ожидавшие «высочайшего выхода» Елены Матвеевны?
Только в задних комнатах, в комнатах плебса, продолжали по-прежнему стучать швейные машинки. Эти бедные, скромные женщины, отделенные от аристократической части склада непроницаемой китайской стеною, ничего не слышали и не знали. Да если бы и знали что-нибудь – они здесь не ради карьеры своей и прекрасных глаз Елены Матвеевны, а во имя доброго патриотического дела. Им не надо спасать свою репутацию, как женам тайных советников и камергеров, что так «обожали» Елену Матвеевну, лезли навязчиво к ней в подруги, льстили, а теперь, боясь повредить себе, главное, мужьям, отшатнулись, и так основательно отшатнулись, что при встречах не узнают «дорогой Елены Матвеевны».
Это был зловещий признак… В обществе так прямолинейно отворачиваются лишь от тех, чья отходная уже пропета. От тех, кто упал, чтобы никогда не подняться больше…
Другая на месте Елены Матвеевны потеряла бы голову. Но Елена Матвеевна была дама с характером. И если вся эта пресмыкающаяся перед нею шушера заживо хоронит ее, она еще жива и не сказала своего последнего слова…
Но с фактами нельзя не считаться… Склад опустел, его пришлось закрыть. И не только потому лишь, что опустел, а «вообще» лучше было закрыть. Наступило такое время – чем меньше будут говорить о Лихолетьевой, повторять ее имя, интересоваться ею, тем удобнее и выгоднее для нее.