Безграничный внешний мир образует не продолжение (количественное увеличение) расстояний внутреннего, а пространство иного типа: возвращение гостя к себе домой („гость обыкновенно жил в трех или четырех от них верстах“) не отличается от самого продолжительного путешествия — это „дальняя дорога“ (там же. — С. 25), выход в другой мир. Этот мир не изображается уже автором в виде волшебно-фантастическом, но для старосветских помещиков он продолжает оставаться мифологическим пространством. Он отгорожен, как в сказке, лесом („за садом находился у них большой лес“, там же. — С. 28), там живут таинственные дикие коты — „никакие благородные чувства им не известны; они живут хищничеством и душат маленьких воробьев в самых их гнездах“ (там же. — С. 29), там кошечка Пульхерии Ивановны „набралась романтических правил“ (ср. романтическую антитезу домашнего уюта и мятежных странствий в „Гансе Кюхельгартене“). В отличие от уюта и безопасности — законов внутреннего мира, внешний населен опасностями и вызывает у обитателей внутреннего настороженность и тревогу: там бывают „всякие случаи“ (во внутреннем мире „случаев“ не бывает) — „нападут разбойники или другой недобрый человек“ (там же. — С. 25). Нельзя сказать, чтобы внешний мир вызывал у обитателей внутреннего ужас или сильные неприязненные чувства. Они даже с интересом и доброжелательством слушают вести из него, но настолько убеждены в том, что он иной, что известия о нем в их сознании неизбежно облекаются в форму мифа (например, разговор о войне с мифологической персонификацией: „француз тайно согласился с англичанином“). Чудесные события во внешнем мире не удивляют старосветских помещиков, зато обыкновенное в нем вызывает их искреннее удивление. Отказ пленной турчанки от свинины не привлекает их внимания на фоне такого удивительного события, как обыденность ее поведения: „Такая была добрая туркеня, и не заметно совсем, чтобы турецкую веру исповедывала. Так совсем и ходит почти, как у нас; только свинины не ела: говорит, что у них как-то там в законе запрещено“ (там же. — С. 27). Если бы „туркеня“ вела себя, как колдун в „Страшной мести“, это было бы для Пульхерии Ивановны менее удивительно, чем ее сходство с другими людьми.
Внутренний мир — ахронный. Он замкнут со всех сторон, не имеет направления, и в нем ничего не происходит. Все действия отнесены не к прошедшему и не настоящему времени, а представляют собой многократное повторение одного и того же (прошедшее — время, когда Афанасий Иванович „служил в компанейцах“ и „увез довольно ловко Пульхерию Ивановну“, — также отнесено в область мифологии и настоящему миру не принадлежит, „об этом уже он очень мало помнил“).
„Не проходило нескольких месяцев, чтобы у которой-нибудь из ее девушек стан не делался гораздо полнее обыкновенного. <…> Пульхерия Ивановна обыкновенно бранила виновную“ (там же. — С. 18–19). „Как только занималась заря (они всегда вставали рано) и двери заводили свой разногласный концерт, они уже сидели за столиком и пили кофий. Напившись кофею, Афанасий Иванович выходил в сени и, стряхнувши платком, говорил: „Киш, киш! пошли, гуси, с крыльца!“ На дворе ему обыкновенно попадался приказчик. Он, по обыкновению, вступал с ним в разговор“ (там же. — С. 21). И далее все время нагнетаются глаголы несовершенного вида со значением многократности, подчеркивающие повторяемость действий: „Афанасий Иванович закушивал“, „говаривал обыкновенно“; „За обедом обыкновенно шел разговор…“ (там же. — С. 22; курсив мой. — Ю. Л.).
Однако в данном случае речь идет не просто об описании событий, многократно происходивших, а о принципе ахронности, о том, что любое, в том числе и однократное, событие в принципе ничего нового не вносит и может еще много раз повториться. В этом смысле удивительно одно место: говорится, что Пульхерия Ивановна лишь однажды „вошла“ „в хозяйственные статьи вне двора“; „Один только раз Пульхерия Ивановна пожелала обревизировать свои леса“. Однако дальнейшее изложение все идет в форме описания многократных действий. На вопрос Пульхерии Ивановны, отчего дубки сделались такими редкими: „Отчего редки?“ — говаривал обыкновенно приказчик <…> пропали! <…> Пульхерия Ивановна совершенно удовлетворялась этим ответом и, приехавши домой, давала повеление удвоить только стражу в саду» (там же. — С. 20).
Невозможность совершения событий, невозможность изменения, знакомая нам по «Ивану Федоровичу Шпоньке», приобретает особый смысл. Неизменность — свойство Дома, внутреннего пространства, и изменение возможно лишь как катастрофа разрушения этого пространства. Вера в невозможность этого делает сам вопрос предметом шуток: «Иногда, если было ясное время и в комнатах довольно тепло, натоплено, Афанасий Иванович, развеселившись, любил пошутить над Пульхериею Ивановною и поговорить о чем-нибудь постороннем.
„А что, Пульхерия Ивановна“, — говорил он: „если бы вдруг загорелся дом наш, куда бы мы делись?“ (там же. — С. 24).
И когда в мире старосветских помещиков нечто совершается, — происходит катастрофа. Изменение здесь равнозначно гибели. Причем характерно, что происходит оно не как результат внутренней неизбежности; чуждая Дому смерть вторгается извне: как в мифе, она приходит из леса.
Как мы уже отмечали, оппозиция „внутренний мир — внешний мир“ „Старосветских помещиков“ в определенном отношении соответствует противопоставлению „бытовой — фантастический“ в „Вечерах“. Однако внутренний мир здесь имеет существенное отличие: он не включает в себя того окостенения, кукольности, скачкообразного перехода от позы к позе, которое было присуще „бытовому“ миру „Вечеров“. Взятый внутри себя, он лишен некоммуникабельности. Более того, составляющие его персонажи соединены, а не разъединены. И из намеков, разбросанных по тексту повести, видно, что разъединенность, эгоизм, обрыв коммуникаций царят именно во внешнем мире, где живут „чиновник казенной палаты“ и те, которые „наполняют, как саранча, палаты и присутственные места“ (с. 15), или даже романтический „человек в цвете юных еще сил“, „влюбленный нежно, страстно, бешено, дерзко, скромно“, дважды пытавшийся „умертвить себя“ после смерти супруги и уже через год весело играющий в карты в обществе молодой жены. Внешний мир не унаследовал от фантастического его поэзии — таинственным и мифическим он представляется только обитателям внутреннего. Напротив, именно в усадьбе Товстогубов нашла прибежище поэзия, изгнанная из холодного внешнего мира. Поэтому в повести фактически две пространственные оппозиции. Для повествователя — большой, холодный и далекий мир „здесь“ (Петербург) и теплый маленький мир старосветских помещиков. Для Товстогубов — мифологический внешний и буколический внутренний. Как и всякая буколика, он, будучи для читателей XIX в. парно соотнесен с мифом, противостоит ему бытовизмом, обыденностью, не-фантастичностью. Товстогубы убеждены, что „необыкновенное“ происходит вне их мира. Таким образом, для повествователя и для „старичков“ поэтическое (таинственное, фантастическое) и прозаическое распределяются по-разному:
внутренний мир — внешний мир
бытовой, обыденный — таинственный, мифологический
мир старосветских помещиков — внешний мир, „здесь“
поэтичный — холодно-прозаический
Мы видим, что внешний мир повести сохранил связь с разомкнутым, безграничным пространством „Вечеров“ лишь в наивных представлениях Товстогубов. Само по себе это пространство в текст повести не введено, но оно присутствует в том, что можно назвать масштабом внутреннего пространства повести.
Преподнесение мелочей крупным планом, значение, которое уделяется ничтожным событиям, заставляют понимать, что́ в этом мире считается крупным. В этом — смысл подробной подачи незначительных деталей: „А вот это пирожки! это пирожки с сыром! это с урдою! а вот это те, которые Афанасий Иванович очень любит, с капустою и гречневою кашею“. „Да“, прибавлял Афанасий Иванович: „я их очень люблю; они мягкие и немножечко кисленькие“ (II, 27). Здесь интересна и градация в оценке пирожков (одни аттестуются только по начинке, а о другом говорится как об общем знакомом, в некотором роде знаменитости, с употреблением оборота „это тот, который…“), и отношение Афанасия Ивановича к сообщению Пульхерии Ивановны как в высшей мере значительному и требующему утверждения или опровержения, и сложная (составленная из двух показателей, причем второй разделен на градации: „кисленькие“, в отличие от „кислых“, и „немножечко кисленькие“, в отличие от „просто кисленьких“) мотивировка сцены.
Место, которое занимают в этом мире пирожки, дает масштаб самого этого мира, и этот масштаб явно не измеряется только соотношением с внешним пространством, в котором находится повествователь, или же с тем, как его представляют себе „старички“. Следовательно, есть еще одно — подразумеваемое — внешнее пространство, с которого снята мифологичность (она отошла в тот миропорядок, оба антитетических мира которого характеризуются наивностью), но сохранился размах и значительность „разомкнутого“ мира „Вечеров“.
Три типа внешнего пространства определяют и три типа отношений к внутреннему пространству, что раскрывает его сущность с разных сторон. Взаимоналожение всех этих отношений и составляет специфику пространства в „Старосветских помещиках“.
Г. А. Гуковский справедливо указал, что в цикловом единстве „Миргорода“ составляющие его повести имеют разную степень самостоятельности. „Старосветские помещики“ и „Вий“ представляют в большей мере самостоятельные художественные тексты, а „Тарас Бульба“ и „Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем“ составляют текстовую парную оппозицию. Это подтверждается и на анализе интересующего нас вопроса. Оба произведения связанно развивают основную пространственную оппозицию „Вечеров“.
В „Повести о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем“ признак пространственной границы не подчеркнут с такой резкостью, как в „Старосветских помещиках“: „антипространство“ к современному Миргороду вынесено за текст. Это приводит к тому, что „печальная застава с будкой, в которой инвалид чинил серые доспехи свои“, не выступает как некий пространственный рубеж между миргородской лужей и загородным ландшафтом. „Поле, местами изрытое, местами зеленеющее, мокрые галки и вороны, однообразный дождь, слезливое без просвету небо“ лежит не вне, а в пределах мира Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Более того, может показаться, что этому миру присуща безграничность, поскольку концовка „Скучно на этом свете, господа!“ распространяет законы „Миргорода“ на весь „этот свет“. Однако безграничность здесь — только кажущаяся. На самом деле все пространство Миргорода поделено внутренними границами на мельчайшие, но изолированные территории. Не случайно основным признаком миргородского ландшафта являются заборы: „Направо улица, налево улица, везде прекрасный плетень“ (II, 244). Плетень — не средство самозащиты от реальных вторжений: „в Миргороде нет ни воровства, ни мошенничества“. Он — граница маленького мирка. Недаром двор Ивана Ивановича имеет свою, двор Ивана Никифоровича — свою физиономию. По сути дела, содержание повести сводится к тому, как условная