Говорят, что армия Куроки была сильно утомлена почти девятидневным боем, – что у японцев вышли боевые запасы и т.п. Все это не может служить оправданием при данной обстановке, когда чуть ли не целая неприятельская армия висела над нашей жизненной артерией в расстоянии 3—4 часов марша; и если грандиозная военная операция оказалась не использованной японцами, свелась для них впустую, – если не считать простое занятие Ляояна, который все же ведь не крепость, – то только потому, что со стороны русской армии были своевременно приняты искусные меры, а также и потому, что японские военачальники оказались не на высоте сложной задачи. Повторяем, что чрезмерное утомление войск не может служить оправданием бездеятельности при подобной обстановке, когда возможны чрезвычайные последствия: Наполеон I при одной из таких операций за неимением войск посадил барабанщиков на коней, чтобы преследовать отступающего противника… Маршал Ойяма телеграфировал даже в Токио 23—24 августа, что он теснит русскую армию на север; но тут очень мало или, вернее сказать, вовсе нет правды: при отступательном движении нашей армии из Ляояна в Мукден я шел со своим полком в арьергарде, сменяясь с 12‑м полком, прикрывая движение наших войск, и не понес почти никаких потерь. Ведь огромная армия с многочисленными обозами должна была совершить три перехода при очень невыгодном стратегическом положении; при такой обстановке назначение арьергарда – служить целиком жертвой искупления для всей армии… А нам это обошлось в несколько человек раненых. Значит, «теснили» слабо.
25 августа. Ночь с 24 на 25 я провел в какой-то полуразрушенной фанзе, стоявшей у дороги. Войдя туда ночью, я в темноте завалился спать на куче какого-то мусора; но утром, когда проснулся, глазам моим представилась весьма печальная картина: дом, очевидно, богатый, наполовину занят был большой лавкой, а вторая половина служила жилым помещением весьма зажиточного, по-видимому, купца-китайца, судя по уцелевшей местами богатой резьбе и предметам китайской роскоши. Все это было разрушено, разбито и смешано в какую-то общую кашу. Спал я, оказывается, на куче чумизы (род проса), смешанной с мусором, обрушившимся с полуразобранной крыши.
Вышел на улицу; у дверей этой руины стоит старик-китаец, плачет и причитывает: «ломайло», «ломайло».
Увидев меня, он бросился на колени и начал жаловаться мне по-китайски, из чего я понимал только одно слово «ломайло», которое он повторял поминутно. От души жалко было старика, но я мог его утешить только по-русски, что «здесь и людям ломайло, не только имуществу…»
«Картину отступления, – печальную, мрачную картину, – надо видеть сверху, с горы, что ли. Вся долина перед вами – один сплошной разброд, тут – сломанные, брошенные телеги, там – палые лошади. По всем рвам, под деревьями, где только есть хоть клочок тени, лежат, сидят или стоят солдаты, так же похожие на солдат, как замученный кавалерийский конь на Пегаса…»
Так Вас. Немирович-Данченко рисует картину отступления наших войск из-под Дашичао. Не сомневаюсь, что талантливым корреспондентом картина эта нарисована с натуры. Казалось бы, что при отступлении нашей армии от Ляояна к Мукдену неприглядные черты отступательных движений должны были выступить несравненно сильнее и ярче, если принять во внимание, что тут отступала целая армия, весьма узким фронтом, при критической обстановке в стратегическом отношении, которая, по мнению многих, граничила с неизбежностью катастрофы. В действительности, как я уже заметил, все обошлось вполне благополучно. Насколько отступательное движение совершено было нами в порядке, могу высказаться вполне определенно потому, что, следуя в хвосте арьергарда, видел всю сумму признаков, которые позволяют судить безошибочно о степени нервозности отступления: что в душе таилось при отступлении, было, вероятно, одинаково как при оставлении Дашичао, так и при отступлении от Ляояна, но с внешней стороны картина отступления от Ляояна совсем не похожа на ту, которая наблюдалась В. Немировичем-Данченко под Дашичао: измученных, отсталых людей не было вовсе, – не потому, что миновали жаркие дни, а потому, во-первых, что при отступлении всегда бывает мало отсталых по очень понятным причинам, вытекающим из чувства самосохранения; во-вторых, отступательное движение было настолько нефорсированное, медленное, что части 10‑го корпуса, например, сделали в первый день переход лишь в 5—7 верст. Откуда же тут быть отсталым? Наибольший переход был в 18—20 верст. Палых лошадей от ст. Янтай до Мукдена я насчитал что-то около 8—10; это – на протяжении 30—35 верст. Если принять во внимание трудности пути и дожди, выпавшие в предшествовавшие дни, и сопоставить это все с многочисленными обозами, проследовавшими по этому пути, то нельзя не признать, что конский состав наших обозов оказался на высоте очень трудной задачи и что отступление отнюдь не было форсированное. Из брошенных повозок я видел одну завязнувшую китайскую арбу и покинутый передок форменной войсковой повозки, который, однако, после нас, вероятно, никто не увидел, потому что мы убрали этот передок с дороги и запрятали его в высокий гаолян. Что же касается собственно движения войск, то с внешней стороны оно, конечно, мало чем отличалось от движения наступательного; тем не менее чувствовалось усиленное биение отступательного пульса: все нервно настроены, молчаливы, мрачны; среди людей не слышно ни песен, ни прибауток.
Но что главным образом выдает характеристику отступательных движений, отличая их резко от наступательных маршей, это – отношение к местному населению, то есть вернее, к имуществу местного населения: у всех в голове гвоздем сидит мысль, что следом за нами идет неприятель, что покинутое нами достанется ему: солдаты видят, что нам приходится предавать пламени свое собственное добро, чтобы оно не досталось врагу; как же при таких условиях щадить добро чужое, принадлежащее китайцам, когда сознаешь, что мы оставляем это врагу!
К этому необходимо прибавить, что во всей зоне отступательного движения армии от Ляояна к Мукдену населенные пункты были покинуты жителями, ожидавшими скорого появления японцев, а вместе с тем и всех невзгод и опасностей боевых действий; так что наши войска на пути движения встречали покинутые фанзы (дома) с оставленным в них иногда имуществом, которое, весьма естественно, могло ввести в соблазн людей порочных. Необходимо, однако, иметь в виду, что случаи пользования каким-нибудь ценным имуществом китайцев, унесенным из опустевших домов, сравнительно редки: ведь солдат понимает, что с собою награбленное не унесет, – начальство сейчас же заметит и предадут суду.
Тем не менее все китайские деревни по пути отступления представляли собою печальную картину разрушения и опустения; жители бежали, угнав – кто успел, конечно, – скот и всякую живность, двери и оконные рамы, а иногда и убогая китайская мебель пошли на топливо; в некоторых домах, за отсутствием всего, что могло бы пригодиться для топлива, позаимствованы уже оконные и дверные косяки, часть крыши.
Такое отношение к имуществу местных жителей надо признать вполне вынужденным, вытекающим из обстоятельств военного времени, и продолжалось оно не долго, – до первой остановки для встречи неприятеля. Все быстро опомнились. Готовый померяться силами с противником, каждый солдат сознавал необходимость щадить местных жителей, их имущество, которые, может быть, нас же будут обслуживать в будущем.
Поздно ночью возвратился на бивак около дер. Хоашихэ, после осмотра сторожевого охранения, и только расположился было согреться чайком, как мне передают приказание «явиться к командующему армией завтра 26 августа к 9 час. утра на ст. Мукден». Передохнул часок, подкормили лошадь и около полуночи с моим неизменным другом, ординарцем Чесноковым, пустился в путь, а до Мукдена целый переход верст 18. Тьма кромешная, дождь льет как из ведра; дорогу мы оба не знаем и пустились наугад, без проводников – только потому, что Мукден большой город, а Мандаринская дорога – большая дорога, с которой трудно сбиться. Оказалось, однако, что ночью это вполне возможно, потому что на Мандаринской дороге такая грязь, что верхом на сильной лошади пробираешься с большим трудом, ищешь какие-нибудь объезды, и запутались. Меня уже пугает мысль, что не явлюсь к указанному часу, а может быть, вопрос важный… Всю дорогу мучительно ломал себе голову – зачем вызывает меня генерал-адъютант Куропаткин. Какие это у него секреты со мною – у командующего армией с командиром полка, – которые он не решился передать или запросить через мое начальство. И неужели ему не доложили, что Псковский полк идет временами в арьергарде, сменяясь с Великолуцким полком, и что не вполне удобно отвлекать в таких случаях командира полка, если арьергард при отступлении что-нибудь значит. А, впрочем, может быть, меня вызывают для какого-нибудь еще более важного поручения. Ведь это я послал командующему армией телеграмму 18 августа с предупреждением о готовящемся Седане: и этим предупреждением, несомненно, воспользовались… Пусть отряд генерала Орлова разбит и задачи своей не выполнил, потопить армию Куроки в Тайцзыхэ Куропаткину не удалось, но зато и наша армия спасена от неминучей великой беды; она теперь в безопасности. А что было бы, если бы я не послал своей телеграммы 18 августа генералу Куропаткину, – если бы 19 и 20 августа отряда генерала Орлова не было вовсе у Янтайских копей, где бесспорно уже висели значительные силы японцев, а генерал Штакельберг только 20 августа после полудня поспел с двумя полками и было бы конечно поздно: японцы успели бы захватить станцию Янтай и осуществить задуманный план – Седан готов… И все это предотвращено моей телеграммой… Пожалуй, дадут Георгия…
Так сладко мечтается под непроницаемым покровом ночи, в полудремоте, пробираясь верхом по глубокой вязкой грязи.
– Стойте вашебродие, тут не проедем, видно раздуло реку от дождей и мост снесло…
Сунулся мой Чесноков и прямо, и вкось, выискивая брод, но всюду лошадь вот-вот всплывет; а течение весьма стремительно.