В скорлупе — страница 12 из 25

Клод идет к кофейной машине в другом конце кухни, а мать любезно говорит мужу:

— Раз уж мы об этом, я слышала, твой брат был очень щедр с тобой. Пять тысяч фунтов! Куртизан! Поблагодарил его хотя бы?

— Я все ему верну — если ты об этом.

— Как в прошлый раз.

— И те верну.

— Страшно подумать, что ты истратил все на опрыскивателей.

Отец смеется с искренним удовольствием.

— Труди! Почти не могу вспомнить, за что я тебя любил. Кстати, выглядишь изумительно.

— Немножко неприбранная, — отвечает она. — Но спасибо. — Она театрально понижает голос, как бы по секрету от Клода: — Когда ты ушел, мы устроили вечеринку. До утра. Отмечали твое выселение.

— Можно и так сказать.

Мы наклоняемся вперед, она и я; я — вперед ногами, и у меня такое впечатление, что она накрыла его руку ладонью. Теперь он ближе к ней, к наскоро заплетенным косам, большим зеленым глазам, розово-чистой коже с ароматом духов, когда-то купленных им в аэропорту Дубровника. Как она заранее все продумала.

— Мы выпили бокальчик-другой и обсудили. Решили. Ты прав. Каждому пора идти своей дорогой. У Клода чудный дом, и по сравнению с Сент-Джонс-Вудом наш Примроуз-Хилл — трущоба. И я рада, что у тебя новая подруга Тренодия.

— Элоди. Она милая. Вчера мы страшно поругались, когда приехали домой.

— Но выглядели вчера абсолютно счастливой парой.

В ее тоне я слышу глиссандо вверх.

— Она решила, что я тебя до сих пор люблю.

Это тоже производит на нее впечатление.

— Но ты же сам сказал. Мы не переносим друг друга.

— Правильно. Ей кажется, что я на это слишком напираю.

— Джон! Может, мне ей позвонить? Сказать, как ты мне противен?

Смех его звучит неуверенно.

— Вот где дорожка в Аид.

Мне напомнили о моей миссии: воображаемый священный долг ребенка соединить расставшихся родителей. Аид. Поэтический образ. Заблудших и обреченных. Я дурак, если позволю своим надеждам подняться на пункт или два, как на рынке фьючерсов после падения и перед следующим. Мои родители просто забавляются, щекоча друг другу разные места. Элоди ошибается. Если что и есть между супругами, то лишь защитная ирония.

Вот Клод подходит с подносом и угрюмо угощает:

— Еще кофе?

— Да хватит, — отвечает ему отец по обыкновению кратко и пренебрежительно.

— У нас еще есть отличный…

— Дорогой, мне еще чашку. Большую. Твой братан, — сообщает она дяде, — в немилости у Тренодии.

— Тренодия, — педантически объясняет ей отец, — это погребальная песнь.

— Как «Свеча на ветру»[14], — оживает Клод.

— Боже упаси!

— В общем, — говорит Труди, возвращая беседу на несколько шагов назад, — это супружеский дом. Я выеду, когда сочту возможным, и будет это не на нынешней неделе.

— Перестань. Ты же понимаешь: я просто дразнил тебя опрыскивателями. Но ты не можешь отрицать: в доме срач.

— Будешь подгонять, Джон, — я могу решить остаться. Встретимся в суде.

— Намек понял. Но не будешь возражать, если уберем бардак в холле?

— Немного буду. — Но, подумав, кивает в знак согласия.

Слышу, что Клод взял пластиковый пакет. Его веселость не обманет самого тупого ребенка.

— Я извиняюсь. Дела. Нет покоя нечестивым!

10

Было время, когда дядина реплика на уход вызвала бы у меня улыбку. Но с недавних пор, не спрашивайте почему, я утратил всю свою веселость и желание упражняться, если бы было место — где, утратил радость от огня и земли, от слов, прежде раскрывавших золотой мир великолепных звезд, от красоты поэтических прозрений, от наслаждений разума. Эти превосходные радиобеседы и сводки, чудесные подкасты, трогавшие меня, ныне представляются в лучшем случае сотрясанием воздуха, а в худшем — зловонными пара́ми. Славный мир, куда я вскоре вступлю, благородное общество людей, их обычаи, боги и ангелы, его пламенные идеи и брожение умов не вызывают во мне счастливого трепета. Тяжкий груз лег на полог, одевший мое мизерное тельце. Меня не хватит, чтобы вылепить даже маленькое животное, тем более выразить в образе человека. Для себя я вижу впереди мертворожденную бесплодность и за нею — прах.

Эти мрачные выспренние мысли я хотел бы излить где-нибудь в одиночестве. Сейчас, когда Клод скрылся на лестнице и родители сидят молча, мысли вернулись и угнетают меня. Мы слышим, как открылась и закрылась входная дверь. Я безуспешно стараюсь расслышать, как Клод открывает дверь машины брата. Труди опять наклоняется к столу, и Джон берет ее за руку. Небольшой скачок кровяного давления сообщает о пожатии его псориазных пальцев. Она произносит его имя протяжно, тоном ласковой укоризны. Он не отвечает, но могу предположить, качает головой и складывает губы в скупую улыбку, словно говоря: ну и ну, подумать, что с нами стало.

Она мягко говорит:

— Ты был прав, это конец. Но мы можем сделать это мирно.

— Да, лучше так, — отвечает отец приятным рокочущим голосом. — Только… Труди, в память о былом. Можно прочесть тебе стихотворение?

Она по-детски энергично мотает головой, встряхивая меня в моем помещении, но я не хуже ее знаю, что если дело дошло до стихов, для Кейрнкросса «нет» означает «да».

— Джон, ради всего святого, избавь…

Но он уже набрал в грудь воздуха. Эти стихи я уже слышал, но тогда они значили меньше.

— «Надежды больше нет, пусть поцелуй прощальный…»[15]

Не вижу необходимости декламировать некоторые строчки с таким смаком.

— «…меня освободит, и я уже не твой… ведь от Любви ни крохи не осталось».

В конце, когда Страсть на смертном одре, но Труди, вопреки всему, могла бы любовь вернуть, если бы захотела, — эти строки отец отрицает самим своим саркастическим тоном.

Но и это ей ни к чему. Она говорит, не дав ему закончить:

— До конца жизни не хочу слышать ни одного стиха.

— И не услышишь, — дружелюбно откликается он. — От Клода.

В этом осмысленном диалоге сторон обо мне нет упоминаний. У другого мужчины возникли бы подозрения, почему бывшая жена не говорит об алиментах, причитающихся матери его ребенка. Другая женщина, если бы не лелеяла некоего плана, наверняка завела бы о них речь. Но я достаточно взрослый, чтобы позаботиться о себе и попробовать быть хозяином своей судьбы. Как кот скупца, я кое-что припрятал для пропитания, имею одно средство воздействия. Я использовал его в предрассветные часы, чтобы причинить бессонницу и послушать радио. Два резких, раздельных удара в стенку — пяткой, а не почти бескостными пальцами ноги. Одно упоминание обо мне наполняет меня медленным томлением.

— Ох, — мать вздыхает. — Он лягается.

— Тогда я, пожалуй, пойду, — тихо говорит отец. — Скажем, двух недель тебе хватит, чтобы выехать?

Я машу ему, так сказать, рукой, а что я получаю? Тогда — в таком случае — раз так — он уходит.

— Два месяца. Но подожди минуту, пока Клод придет.

— Только если он недолго.

Самолет в сотнях метров над нами с нисходящим глиссандо направляется к Хитроу; в этом звуке мне всегда чудилась угроза. Джон Кейрнкросс, возможно, обдумывал стихотворение напоследок. Он мог накатить, как бывало перед поездками, «Прощание, запрещающее грусть»[16]. Эти спокойные тетраметры, их степенный, утешительный тон вызвали бы у меня ностальгию по прошлым грустным дням его посещений. Но он только постукивает пальцами по столу, покашливает и ждет.

Труди говорит:

— Утром у нас были смузи с Джадд-стрит. Но тебе, кажется, не осталось.

На этих словах действие наконец начинается.

Деревянный голос, доносящийся, словно из-за кулис в провальной постановке жуткой пьесы, говорит с лестницы:

— Нет, я придержал для него стаканчик. Помнишь, ведь это он нам сказал про то кафе.

Это говорит Клод, спускаясь к нам. Трудно поверить, что это чересчур точно рассчитанное появление, эта корявая, неправдоподобная реплика отрепетированы глухой ночью, двумя пьяными.

Полистироловый стакан с прозрачной крышкой и соломинкой стоит в холодильнике — сейчас его дверь открыли и закрыли. С материнским придыханием «Пей» Клод ставит стакан перед отцом.

— Спасибо. Но вряд ли в меня полезет.

Уже вначале ошибка. Зачем подает питье презираемый брат, а не чувственная жена? Или надо, чтобы он продолжал говорить, и тогда, будем надеяться, он передумает? Надеяться? Вот как оно обстоит — как строится история, когда мы знаем об убийстве с самого зарождения плана. Мы невольно принимаем сторону преступников с их нечистым замыслом, машем с набережной, когда отчаливает их суденышко злых намерений. Счастливого плавания! Это нелегко, это достижение: убить кого-то и остаться на свободе. «Идеальное убийство» — успеха. А идеал едва ли достижим для человека. На борту что-то может пойти не так, кто-то споткнется о размотавшийся канат, судно отнесет слишком далеко на юг или на запад. Тяжелый труд, и во власти непостижимых стихий.

Клод садится за стол, деловито вздыхает и разыгрывает свою лучшую карту. Легкая светская беседа. Или то, что ему представляется светской.

— Эти мигранты, а? Ну и дела. Как они завидуют нам, там в Кале! Джунгли! Слава богу, что есть Ла-Манш.

Отец не может удержаться.

— «Земля людей, счастливый бриллиант, оправленный в серебряное море, служащее оплотом для него противу всех завистливых попыток»[17].

Эти слова поднимают ему настроение. Кажется, слышу, как он пододвигает к себе стакан. Он говорит:

— А я скажу: приглашайте их всех. К нам! Афганский ресторан в Сент-Джонс-Вуде.

— И мечеть, — говорит Клод. — Или три мечети. И тысячи зверей, которые бьют жен и измываются над девочками.

— Я тебе рассказывал про мечеть Гохаршад в Иране? Я видел ее однажды на рассвете. Стоял в изумлении. В слезах. Ты не можешь вообразить эти краски, Клод. Кобальт, бирюза, лиловая, шафран, бледно-зеленая, снежно-белая и все, что между ними.