Но на Элоди произвело впечатление. Холодная мать, знает, чего добивается.
Элоди шепотом:
— Я даже не подозревала.
Снова пауза. Труди напряженно ждет, как рыболов, следящий за поплавком. Клод начинает слово невнятной гласной, осекается — вероятно, под ее взглядом.
Наша гостья — драматическим голосом:
— Все заповеди Джона высечены на моем сердце. Когда оборвать строку. «Случайности не должно быть места. Не отпускайте штурвал. И смысл. Помните о смысле. Решайте, решайте, решайте». Слушайте метр, «чтобы нарушать ритм сознательно». Затем: «Форма это не клетка. Это старая подруга, с которой расстаетесь лишь притворно». И чувство. Он говорил: «Не распахивайте душу. Правду скажет одна деталь». И еще: «Пишите для голоса, не для бумаги, пишите для сумбурного поэтического вечера». Он велел нам читать Джеймса Фентона о волшебстве хорея. После этого дал задание на неделю — стихотворение в четыре строфы четырехстопным хореем с усеченной стопой. Нас рассмешила эта затейливость. Он заставил нас спеть, например, детский стишок. «Полли, ставь скорее чай». Потом он прочел по памяти «Осеннюю песню» Одена: «Листья с веток опадут! Няньки вечным сном уснут». Почему так действенен недостающий слог в конце стиха? Мы не могли ответить. Тогда что вы скажете о стихотворении с неусеченным слабым слогом. «Венди мне раздеться помогала / И меня простынкой укрывала». Он знал все «Домашние игры близ Ньюбери» Бетжемена наизусть и опять нас рассмешил. А я по его заданию написала мои первые совиные стихи в размере «Осенней песни». Он заставил нас выучить наши лучшие стихи наизусть. Чтобы не смущались на нашем первом выступлении и вышли на сцену без бумажек. Я со страху прямо умирала. Смотрите, сама заговорила хореем.
Разговор о метре занимает только меня. Чувствую нетерпение матери. Все это чересчур затянулось. Я бы затаил дыхание, если б мог.
— Он угощал нас вином, одалживал деньги без возврата, выслушивал наши жалобы — о сердечных неприятностях, о ссорах с родителями, о так называемых творческих кризисах. Внес залог за одного пьяного поэта, начинающего, из наших. Писал письма, чтобы добыть нам гранты или скромную литературную работу. Мы любили его любимых поэтов, его мнения стали нашими мнениями. Мы слушали его беседы по радио, ходили на поэтические вечера, которые он нам советовал. И на его вечера. Мы помнили его стихи, его забавные рассказы, его афоризмы. Мы думали, что знаем его. Нам в голову не приходило, что у Джона, взрослого мужчины, корифея, могут быть свои проблемы. Что он сомневался в своем творчестве так же, как мы. Нас больше заботили любовные дела и деньги. А у него такие мучения. Если бы мы знали.
Наживка заглочена, леска натянулась — и вот добыча уже в подсаке. Чувствую, что мать успокоилась.
Эта таинственная частица, мой отец, набирает массу, обретает важность и цельность. Во мне борются гордость и чувство вины.
Добрым, мужественным голосом Труди говорит:
— Это ничего бы не изменило. Не корите себя. Мы-то знали, Клод и я. Все испробовали.
Клод встрепенулся при звуках своего имени и, кашлянув, говорит:
— Бесполезно. Сам себе злейший враг.
— Прежде чем уйдете, — говорит Труди, — хочу сделать вам маленький подарок.
Мы поднимаемся в холл, оттуда на второй этаж, мать — с печальным видом, Элоди в шаге от нее. Цель понятна: чтобы Клод успел собрать все, от чего надо избавиться. Мы вошли в библиотеку. Молодая поэтесса чуть слышно охает при виде трех стен поэзии.
— Извините, пахнет затхлостью.
Уже. Книги, сам воздух библиотеки в трауре.
— Хочу, чтобы вы какую-нибудь взяли себе.
— Нет, я не могу. Разве не надо сохранить ее в целости?
— Хочу, чтобы вы взяли. И он хотел бы.
Мы ждем, пока она выбирает.
Элоди смущена и поэтому решает быстро. Возвращается к нам и показывает книгу.
— Джон написал в ней свое имя. Питер Портер. «Цена серьезности». Там есть «Похороны». Тоже тетраметры. Замечательные стихи.
— А, да. Он был у нас на ужине. Кажется.
На этом последнем слове — звонок в дверь. Громче, дольше обычного. Мать напряглась, ее сердце застучало. Чего она испугалась?
— Я понимаю, у вас много посетителей. Большое вам спа…
— Тсс!
Мы тихо выходим на площадку. Труди осторожно нагибается над перилами. Тихо. Слышим, как Клод переговаривается по видеофону, потом его шаги, он поднимается из кухни.
— А, черт, — шепчет мать.
— Вам нехорошо? Хотите сесть?
— Кажется, да.
Мы отходим, чтобы нас не видно было снизу. Элоди усаживает мать в потрескавшееся кожаное кресло, в котором она дремала, когда муж читал ей свои стихи.
Слышим, как открылась дверь, невнятные голоса, дверь закрывается. Потом шаги в холле. Ну, конечно, еда из датского ресторана: бутерброды, моя мечта о сельди сейчас исполнится — частично.
Труди тоже понимает, кто приходил.
— Я вас провожу.
Внизу, в дверях Элоди поворачивается к ней и говорит:
— Завтра утром в девять мне в полицию.
— Сочувствую. Вам будет тяжело. Просто расскажите им все, что знаете.
— Расскажу. Спасибо вам. Спасибо за эту книгу.
Они обнимаются, целуются, и Элоди уходит. Думаю, она получила то, для чего пришла.
Мы возвращаемся на кухню. У меня странное ощущение. Умираю от голода. Измучен. В отчаянии. Боюсь, Труди скажет Клоду, что не может смотреть на еду. После этого звонка в дверь. Страх — рвотное. Умру жалкой смертью, не родившись. Но она, я и голод — одна система, и в самом деле — слышу, как с коробок сдирают фольгу. Труди и Клод едят наспех, стоя у стола, где еще могли остаться кофейные чашки.
Он говорит с набитым ртом:
— Все собрано навынос?
Маринованная селедочка, корнишон и ломтик лимона на ржаном хлебе. Они быстро ко мне приходят. И бодрит пикантный сок солонее моей крови, в нем свежесть морских брызг с широких океанских просторов, где одинокие косяки сельди плывут на север в чистой черной ледяной воде. Приходят ко мне, веют в лицо морозным арктическим ветерком, словно стою на носу отважного корабля, идущего курсом к ледяной свободе. Это Труди съедает бутерброд за бутербродом и, наконец, откусив от последнего, бросает его. Отяжелела, ей нужен стул.
Со стоном:
— Это было хорошо. Смотри, слезы. Плачу от наслаждения.
— Я пошел, — говорит Клод. — Можешь поплакать одна.
Долгое время я едва вмещался в свою квартиру. А сейчас совсем не вмещаюсь. Конечности крепко прижаты к груди, голова уткнулась в единственный выход. Я одет в мать, как в тугую шапку. Спине больно. Я искривлен, ногти пора подстричь, я устал, засиделся в сумерках, и оцепенение не гасит мысль, а освобождает. Голод, потом сон. Одна потребность удовлетворена, ее сменяет другая. Ad infinum[20], покуда потребности не становятся всего лишь прихотями, капризами. В чем-то это близко к сути нашей ситуации в целом. Но это для других. Я весь в маринаде, сельдь увлекает меня с собой. Я на краю гигантского косяка, плыву на север и, когда приплыву туда, услышу не музыку тюленей и скрежета льдин, но исчезающих улик, журчания кранов, лопающихся пузырьков посудомойной жидкости. Я услышу полуночный звон кастрюль и стук перевернутых стульев, водружаемых на стол, чтобы очистить пол от наносов крошек, человеческих волос и мышиного говна. Да, я был там, когда он снова заманил ее в постель, назвал своей мышкой, сильно ущипнул за соски и наполнил ей рот своим лживым дыханием и распухшим от пошлостей языком.
И я ничего не сделал.
17
Просыпаюсь почти в полной тишине и в горизонтальном положении. Как всегда, внимательно прислушиваюсь. Сквозь терпеливый ритм дыхания Труди, за вдохами и выдохами и легкими скрипами грудной клетки слышатся шепотки и журчания в теле, которое содержится в исправности скрытыми системами ухода и регулировки, как хорошо налаженный город глухой ночью. За стенками — размеренное похрапывание дяди, тише обычного. За окном не слышно уличного движения. В другое время я повернулся бы насколько возможно и снова погрузился в дрему. Но сейчас заноза, одна стрекучая правда вчерашнего дня прокалывает нежную ткань сна. И тогда все, вся наша маленькая труппа охотно просачивается в дыру. Кто первым? С улыбкой мой отец, новые ошеломляющие слухи о его порядочности и таланте. Мать, к которой я прикреплен телесно и привязан любовью и отвращением. Фаллический, сатанинский Клод. Элоди, пристальный гость, ненадежный дактиль. И трусливый я, освободивший себя от долга мести, от всего, кроме мыслей. Эти пять фигур вращаются передо мной, играют свои роли в событиях точно так, как это было, а потом — как могло бы быть и как, возможно, еще будет. Я бессилен управлять происходящим. Я могу только наблюдать. Проходят часы.
Позже меня будят голоса. Я на склоне — это значит, моя мать сидит в постели, откинувшись на подушки. На улице движение еще не такое большое. Предполагаю, шесть утра. Первое мое опасение — возможен утренний визит на вертикальную стену. Но нет, они даже не прикасаются друг к другу. Только разговаривают. Прошлого удовольствия хватит, по крайней мере, до полудня, так что есть время поцапаться, порассуждать и даже посожалеть. Выбрали первое. Мать говорит скучным тоном, каким обычно выражает недовольство. Первая фраза, которую ухватываю целиком, такая:
— Если бы тебя не было в моей жизни, Джон был бы сейчас жив.
Клод, подумав:
— Аналогично, если бы не было тебя в моей.
После этого ответного хода — молчание. Труди пробует снова.
— Ты превратил глупые игры во что-то другое, когда принес эту гадость.
— Гадость, которой ты его напоила.
— Если бы ты не…
— Слушай. Дорогая моя. — В этом ласковом обращении большей частью угроза. Он вздыхает и опять задумывается. Он понимает, что должен быть добрым. Но доброта без похоти, без перспективы эротического вознаграждения дается ему трудно. Слышно по напряжению в гортани. — Все отлично. Не уголовное дело. Все путем. Барышня расскажет все, как надо.