Она вспомнила о сыре, берет ближайшее орудие и вонзает. Отваливается кусок — и вот он у нее во рту, она сосет его, сухой и каменный, и размышляет о своем состоянии. Идут минуты. Состояние, я думаю, нехорошее, хотя кровь у нас все-таки не загустеет, потому что съеденная соль понадобится ей для глаз и щек. Ребенка пронзает материнский плач. Сейчас она перед лицом мира, созданного ею же самой и не дающего ответа, перед всем, на что согласилась, перед новыми обязанностями — я снова их перечислю: убить Джона Кейрнкросса, продать его родовой дом, поделить деньги, избавиться от ребенка. Это мне бы полагалось плакать. Но неродившиеся — каменноликие стоики, погруженные Будды. Мы признаем, в отличие от молодых сородичей — от плаксивых младенцев, — что слезы в природе вещей. Sunt lacrimae rerum[9]. Младенческий вой — непонимание сути. Ждать — вот что надо. И думать!
Она уже немного оправилась, и мы слышим, как ее любовник вошел в холл и выругался, споткнувшись о мусор своими башмачищами, которые ей так нравятся.
(У него свой ключ. А отцу приходится звонить в дверь.) Клод спускается в полуподвальную кухню. Шуршит пластиковый мешок со снедью или с орудиями смерти — или и с тем, и другим.
Он сразу замечает ее странное состояние и говорит:
— Ты плакала.
Не столько заботливость, сколько констатация факта или непорядка. Она пожимает плечами и смотрит в сторону. Он вынимает из пакета бутылку и громко ставит на стол, так, чтобы она увидела этикетку.
— «Кюве ле Шарне Менету-Салон». «Жан-Макс Роже» две тысячи десятого года. Помнишь? Его отец погиб в авиакатастрофе.
Он говорит о смерти отцов.
— Если холодное и белое, я бы выпила.
Она забыла. Когда в ресторане официант не сразу зажег свечу. Тогда оно ей очень понравилось, а мне еще больше. А сейчас выдернута пробка, звякнули бокалы — надеюсь, чистые, — и Клод наливает. Я не могу отказаться.
— Будем здоровы! — Тон ее быстро смягчился.
До дна; потом он говорит:
— Скажи мне, из-за чего.
Она начинает говорить, но у нее перехватывает горло.
— Я думала о нашем коте. Мне было пятнадцать лет. Его звали Гектор, милый старичок, любимец семьи, на два года старше меня. Черный, с белыми носочками и передничком. Однажды я пришла из школы в мерзком настроении. Он сидел на кухонном столе, где ему не полагалось. Хотел поесть. Я огрела его так, что он слетел. Его старые косточки даже хрустнули. После этого он пропал. Мы наклеили объявления на деревьях и фонарных столбах. Потом кто-то нашел его на куче листьев под стеной — он приполз туда умирать. Бедный, бедный Гектор, окоченел как камень. Я никому не сказала, не осмелилась, но я знаю, что это я его убила.
Значит, не в коварном предприятии причина, не в утраченной невинности, не в том, что избавится от ребенка. Она снова плачет, еще горше.
— Да он свое почти отжил, — говорит Клод. — Ты не можешь знать, что из-за тебя.
Теперь рыдает.
— Знаю, знаю. Из-за меня! Господи!
Знаю, знаю. Где я это слышал? «Он родную мать убьет, но серые брюки ни за что не наденет»[10]. Но будем великодушны. Молодая женщина, живот и груди набухли, того и гляди лопнут; предписанная богом боль грядет, за ней молоко и какашки, и бессонный поход по новооткрытой стране неусладительных обязанностей, где животная любовь будет красть у нее жизнь… и призрак кота тихо крадется к ней в белых носках, требуя отмщения за свою украденную жизнь.
И все же. Женщина, хладнокровно замышляющая… плачет о… Не будем уточнять.
— Кошки бывают чертовски неприятны, — приходит на помощь Клод. — Точат когти о мебель. Но.
После «но» противоположного аргумента не следует. Мы ждем, когда она выплачется. Теперь можно подлить. Почему нет? Пара глотков, нейтрализующая пауза, потом он опять шуршит в пакете, достает напиток другого урожая. Ставит на стол с более мягким звуком. Бутылка пластиковая. На этот раз этикетку читает Труди, но про себя.
— Летом?
— В антифризе содержится этиленгликоль. Довольно хорошая штука. Я однажды попользовал им соседскую овчарку, здоровенная скотина, с ума сводила своим лаем, день и ночь. В общем. Ни цвета, ни запаха, приятная на вкус, сладковатая, как раз для смузи. Хм. Разрушает почки, мучительная боль. Крохотные острые кристаллы рассекают клетки. Будет шататься и лопотать, как пьяный, но без запаха алкоголя. Тошнота, рвота, одышка, конвульсии, сердечный приступ, кома, отказ почек. Финиш. Действует постепенно, если кто-то не влезет с противоядием.
— Следы оставляет?
— Все оставляет следы. Но ты подумай о преимуществах. Легко достать, даже летом. Жидкость для чистки ковров дает тот же результат, но не такая приятная на вкус. А это удобно подмешать. И пить — одно удовольствие. Нам надо только отделить тебя от финала.
— Меня? А ты как же?
— Не беспокойся. Я отделюсь.
Мать не это имела в виду, но продолжать не стала.
6
Мы с Труди опять пьянеем и чувствуем себя лучше, а Клоду, начавшему позже и более массивному, догонять нас и догонять. Мы с ней выпиваем два бокала сансер, а он — остальное и лезет в пакет за бургундским. Серая пластиковая бутылка гликоля стоит рядом с пустой — стоит, как страж нашей пирушки. Или как memento mori. После пронзительного белого пино нуар — ласковая материнская рука. Ах, быть живым, когда существует такая лоза! Цветок, букет покоя и разума. Никто, похоже, не хочет прочесть этикетку вслух, так что поневоле гадаю и рискну предположить «Эшезо гран крю». Если потребуют под дулом пистолета или, страшнее, под пенисом Клода назвать домен, выпалю: ля Романе-Конти, хотя бы только из-за пряных тонов черной смородины и черемухи. Фиалковые нотки и элегантные танины указывают на ленивое мягкое лето 2005 года, не омраченное периодами жары, хотя дразнящий как бы из соседней комнаты аромат мокко, а также более близкий и внятный — черного банана напоминают о домене Жан Гриво 2009-го. Но с уверенностью установить невозможно. Задумчивый ансамбль ароматов добирается до меня и через меня проходит, а я между тем объят ужасом и предаюсь размышлениям.
Начинаю подозревать, что беспомощность моя не временная. Дайте мне все средства, какие сподручны человеческому существу, верните пластику пантеры, рельефную мускулатуру и пристальный холодный взгляд, нацельте его на самую крайнюю меру — убийство дяди ради спасения отца. Вложите оружие в его руку — монтировку, замороженную баранью ногу, — поставьте позади дядиного стула, чтобы оттуда взглянул на антифриз и распалился гневом. Спросите себя, может он — могу я — это сделать, ударить по волосатой костяной балде и расплескать серую начинку по запакощенному столу? Потом убить мать, единственного свидетеля, спрятать два трупа в полуподвальной кухне — задача, выполнимая только в мечтах? А потом прибраться в этой кухне — еще одна невыполнимая задача? И перспектива тюрьмы, сумасшедшей скуки, где ад — это другие, и не самые лучшие, люди. Твой сокамерник, еще сильнее тебя, хочет смотреть телевизор весь день, все тридцать лет. Попробуешь отказать ему в этом? Тогда смотри, как он набивает камнями пожелтелую наволочку и смотрит в твою сторону, на твою костяную балду.
Или предположим худшее: дело сделано — последние клетки почек отца изрезаны кристаллами яда. Он выблевал сердце и легкие себе на колени. Агония, затем кома, затем смерть. Как насчет мести? Моя аватара пожимает плечами, берет пальто и, уходя, бормочет, что убийство во имя чести в современном полисе не принято. Да. Пусть скажет своими словами.
«Подменять собою закон — это устарело, это для албанских стариков с их наследственными распрями, для племенных исламских сект. Месть умерла. Гоббс был прав, мой юный друг. Монополия на насилие должна принадлежать государству, власть должна нас всех держать в благоговейном страхе».
«Тогда, любезная аватара, немедленно звони Левиафану, вызывай полицию, пусть она расследует».
«Что именно? Черный юмор Клода и Труди?»
Констебль:
«А этот гликоль на столе?»
«Сантехник посоветовал, сэр, чтобы наши древние радиаторы зимой не замерзали».
«Тогда, дорогой будущий я, отправляйся в Шордич, предупреди моего отца, расскажи ему все, что узнал».
«Что женщина, которую он боготворит, задумала его убить? Как я получил эту информацию? Участвовал в интимной беседе, подслушивал под кроватью?»
Это — с идеальной формой сильного, дееспособного существа. А какие у меня шансы — слепого, немого, перевернутого еще-не-ребенка, еще пристегнутого фартучными тесемками — трубками с артериальной и венозной кровью — к будущей убийце?
Но тс-с! Заговорщики разговаривают.
— Это неплохо, — говорит Клод, — что он хочет переехать сюда. Изобрази сопротивление, а потом согласись.
— Ну да, — отвечает она холодно-иронически. — И поднеси смузи по случаю приезда.
— Я этого не сказал. Но.
Но — думаю, почти сказал.
Они умолкают, чтобы подумать. Мать тянется к вину. Ее надгортанник липко поднимается и опускается при каждом глотке, жидкость сливается по естественным каналам, минуя — как многое другое — подошвы моих ног, и заворачивает внутрь, в мою сторону. Как я могу не любить ее?
Она ставит бокал и говорит:
— Нельзя, чтобы он у нас здесь умирал.
Как легко она говорит о смерти.
— Ты права. Лучше — в Шордиче. Ты можешь его там навестить.
— С бутылкой винтажного антифриза — выпить за старые деньки!
— Повези угощение. Копченый лосось, капустный салат, шоколадные пальчики. И… напиток.
— Хррух! — Трудно передать этот взрыв скепсиса. — Бросила его, выставила из дома, завела любовника. И приезжаю с угощением?
Даже я чувствую, как обидно дяде это «завела» — словно кошку или попугая. Безымянного. Бедняга. Он только хотел помочь советом. Он сидит напротив красивой молодой женщины с золотыми косами, в пляжном лифчике и шортах, в душной кухне, и она — роскошный налитой фрукт, приз, которого немыслимо лишиться.