В который раз, подойдя к обгоревшему мотору, Вадов внимательно оглядывал его. Покачав лопасть винта, махнул рукой:
— Сбрасываем! Лишняя тяжесть и большое лобовое сопротивление при взлете.
…Опять работали. Спешили. Короток зимний день. Обжигающий ветерок выжимал из глаз слезы. Работать на морозе, когда заиндевелый металл «приклеивался» к коже, да еще с обожженными руками, покрытыми волдырями, было мучительно. Ключи, как назло, часто срывались с гаек, и рука, потеряв опору, с силой ударялась о металл.
Лежа сверху на моторе вниз головой, я откручивал боковой болт, до которого едва дотянулся. Ухватившись рукой за одну из трубок и еле удерживаясь, всей тяжестью тела рывками наваливался на ключ, пытаясь стронуть болт с места. В один из таких рывков ключ сорвался с головки, я — с мотора. Перевернувшись в воздухе, упал на лед. Зазвенело в ушах.
— Кости целы? — приблизилось лицо Вадова.
— Кажется, целы. Но я не могу больше работать…
По моему лицу крупными каплями, как у ребенка, катились слезы.
— Ты не расстраивайся, отдохни немного, все пройдет.
— Говорил — лучше искать партизан…
— Вставай! — Взяв за ворот комбинезона, Вадов легко поднял меня на ноги.
— Но у меня же мясо вместо рук?! — зло выкрикнул я, протягивая ладони к лицу Вадова.
— А у меня что? Не мясо?! — возмутился тот. — Ты хоть измученный, но живой, а Миша Михайлов — единственный сын стариков родителей — погиб!.. Погиб, как и моя семья, — тихо добавил он… — Ты подумал о своих родных? Они ждут тебя!.. Не могу работать!.. Молчанов умирает, а у него в детдоме — четверо маленьких братьев… Мы должны доставить фотопленку! А ты-ы!..
Вадов помолчал. Повернувшись ко мне, похлопал по плечу.
— Эх, парень, ты, парень! А еще комсомолец…
Достав из кармана полплитки шоколада, протянул:
— На, поешь…
Я покраснел:
— Вы тоже, — выдавил еле.
— Я не хочу, нет что-то аппетита. Да ты бери! Ешь!
Не тяни время.
Шоколад растаял во рту мгновенно. Снова работали. И вот винт свободен от креплений. Он держится на валу только за счет своей тяжести. Стоит его немного сдвинуть, и он рухнет вниз. Но чем сдвинуть? «Гуся» — ручного передвижного крана, с помощью которого снимают винты, — нет. Людей…
Оседлав двигатель — пулеметами били по лопастям. Обвязав лопасти тросами, тянули, как бурлаки, изо всех сил. Потом снова били пулеметами: один сверху, другой снизу, одновременно. И снова впряглись в тросы. Проклятый винт никак не хотел сваливаться! Пригорел и примерз, наверняка.
— Ну, давай последний раз дернем, — говорил Вадов, надевая стальную петлю на грудь. — Если не сбросим — запустим мотор. От тряски сам свалится, лишь бы не побил машину. Раз! Два! Взяли! Е-е-еще! Дружно! — и оба упали. Сзади послышался хруст, затем протяжный звон… Опять ползали по кабинам. Я предложил похоронить Михайлова на берегу озера. Вадов, взглянув на меня, ответил:
— Нет! Он с нами прилетел сюда, с нами полетит и обратно… — А потом, секунду подумав, тихо добавил:
— Лучше сольем часть горючего, выбросим парашюты, а его возьмем… Друзей и мертвыми не бросают…
…Вадов ушел осматривать озеро, изучать условия взлета. Я остался в башне у пулеметов. Вспомнился дом. Мама, Валя, Леня, 22 июня, митинг в парке, проводы отца. Вот уже с полгода прошло, как, попав на фронт, я по возможности встречал на стоянке возвращавшиеся со спецзаданий самолеты. Но никак не мог дождаться хоть какого-нибудь известия об отце.
Спускаясь из машины и, увидев меня, летчики иногда, в зависимости от успеха полета, приветливо махали руками и, счастливо улыбаясь, кричали:
— Здорово, Володя! Помним, помним о твоей просьбе!
Но, подойдя вплотную, негромко заканчивали:
— Порадовать нечем. Всех расспрашивали — безрезультатно. Сам понимаешь, ночь — долго не поговоришь, выгрузились, скорей загрузились и деру!..
Поблагодарив экипаж, я все же лез в кабину и сам расспрашивал раненых об отце до прибытия санитарных машин…
Ясно, если отец жив, то искать его надо за линией фронта, откуда невозможно дать весть. Конечно, наткнуться на следы человека на гигантском фронте протяженностью в пять тысяч километров, на котором воюют миллионы, почти нельзя. Ведь тот мог погибнуть бесследно от взрыва мины или снаряда, раздавлен в кровавую лепешку танком, попасть в плен, сожжен в печи крематория. Наконец, быть в любой оккупированной стране!..
И все же надо искать!.. Как же не искать, находясь в авиации дальнего действия, которая летает по всему фронту, к партизанам и даже в Германию!.. Это же лучшая из всех возможностей, которой никогда и нигде больше не станет… Пусть будет один шанс на миллион, что найду, но он все-таки есть, и использую его до конца!..
Иногда летчики прилетали хмурыми, еле живыми, с огромными рваными пробоинами-ранами на плоскостях и фюзеляже… Едва спустившись на землю, они лезли под самолет. Осматривали его снизу, с боков, сверху. Но и тогда, выбрав минутку, коротко, словно стесняясь, что не выполнили просьбы, отрывисто говорили:
— Понимаешь, некогда было. Лучше сам расспроси — полна кабина.
И опять я лез к раненым…
А иногда самолеты и вовсе не прилетали, хотя я их и ждал упрямо.
…Темнело. Небо придвинулось и казалось черным. По льду потянулись снежные косы. Кое-где хороводом закрутились маленькие белые вихри, словно играя и гоняясь друг за другом. Посыпалась снежная крупа.
Прибежал Вадов. Мокрый от пота, тяжело дыша, прерывисто проговорил:
— Иди проворачивать винт. Да не забудь перед посадкой в кабину снять все лишнее, — и торопливо начал раздеваться. Сбросил унты, погладив по карманам кителя, сбросил и его.
Я раздевался после запуска двигателя. Сидя на кителе командира и с усилием стаскивая унты, заметил краешек какого-то документа, высунувшегося из кармана. Вытащив, увидел пожелтевшую от времени фотографию. Групповой снимок. В центре парнишка в буденовке с развернутым знаменем в руках. На обороте — полустертая надпись:
«…брь 1939 г. Комсомольский актив деревни Чуга — нашему вожаку перед отправкой на фронт:
Если ты комсомолец, так иди впереди,
Если ты комсомолец, не сбивайся с пути,
Если ты комсомолец, так вперед всех веди,
Если ты комсомолец, все преграды смети,
Если ты комсомолец, так умри, но иди!»
Где-то я видел похожую фотографию. Но где? Где?.. Дома! В рамке под стеклом. Но там был отец, правда без знамени.
Рука дрожала, карточка прыгала. Сунул фотографию в карман галифе, но, вспомнив, что отец очень берег свою, осторожно переложил в нагрудный карман…
Наверное, отец так же относился к подчиненным, вообще к людям. Командовал, воевал, делился последней коркой хлеба… А некоторые, может, стонали и хныкали, когда было тяжело… А он вел их вперед и вперед.
…В кабине отдал фотографию Вадову.
Тот пристально рассматривал ее, словно видел впервые.
Потом тихо сказал:
— Спасибо!
Спрятав фото на груди под свитер, решительно произнес:
— Ну, даешь Выборг! — и дал газ.
Будто боясь надсадить двигатель, медленно развернул бомбардировщик и также медленно порулил к берегу. Притормозив, развернулся, дал мотору максимальные обороты. Мотор заревел громко и пронзительно, точно ему сделали больно. Дымовой завесой за самолетом вздулось клубящееся, бегущее облако снежной пыли. Бомбардировщик, вздрогнув, тронулся с места, а затем, волоча снежный хвост, рванулся, с каждой секундой все больше и больше набирая скорость. 40… 50… Дрогнула стрелка указателя скорости, поползла по шкале. Уже с первых секунд разбега Вадов почувствовал, как трудно выдержать направление: работающий левый мотор всей силой тяги разворачивал самолет вправо. И Вадов, стиснув зубы, давил на левую педаль, удерживая рулями самолет на прямой…
60… 70… Выдержать направление! Выдержать!
80… 90… Мелькнули темные пятна выброшенного из самолета оборудования. Проскочили середину озера. Темная полоска леса, секунду назад казавшаяся далеким, растет на глазах, стремительно надвигается… 100!.. Пора!
Еле уловимым плавным движением штурвала Вадов приподнял нос самолета. В ту же секунду бомбардировщик, оторвавшись ото льда, вновь коснулся его колесами.
Пот струился по лицу, заливал глаза, щипал шею. Все внимание, все силы сосредоточены на взлете.
Взлететь! Только взлететь! Во что бы то ни стало взлететь!
105… 110… 115… 120!.. Надрывно гудит мотор, будто выбивается из последних сил, мчится самолет, подпрыгивая и сметая наносы снега, а оторваться ото льда не может.
«Оторвись! Оторвись!» — твердил я, в такт прыжкам приподнимаясь на сиденье. Глаза немигающе застыли на береговой черте. Впереди — ровное снежное поле. За ним — стена леса. Что-то задерживает самолет. Нос клонится вниз. Снег! 110! Вадов резко убирает газ. Обрывается звенящий рев. Тишина ударяет в уши. С подвывом, пронзительно скрипят тормоза. Стрелка валится на нуль.
— Что случилось?
— Не везет нам, Володя, — хрипло дыша, ответил Вадов. — Снег убирать придется… Полосу делать…
Я закрыл глаза: «Когда все это кончится?» Молча рулили назад.
— Ты не расстраивайся, всего каких-нибудь 800—1000 метров, не больше. Да и снег неглубокий.
Чистили полосу шириной метров пятнадцать.
Толкая перед собой моторные капоты, сгребали снег от осевой линии в разные стороны. Вадов спешил. Взлетать ночью в темноте гораздо сложнее, чем днем. Первые сто метров работали вровень. Я изредка поглядывал на Вадова. Лицо округлое, нос небольшой, прямой, брови черные, глаза поблескивают, губы пухловатые…
— Что с тобой? Не видал меня, что ли?
— Да нет, просто вспомнил отца.
— Ну и что?
— Очень вы чем-то похожи…
— Да?! Не знал… Хотя многие сейчас одинаковы и похожи. В этом наша сила, что мы походим друг на друга…
Вадов стал понемногу обгонять. Я, чтобы не отстать — заедало самолюбие, работал со злостью. «Ведь не железный же он? Старше меня. С утра ничего не ел… До войны, говорят, работал в ГВФ