— Сестра! Кто тебя обидел? Кто?
— Миша, Миша! — закричала Варвара от крыльца. Шальное, пьяное веселье кружило у крыльца. Скакали бабы, размахивая пестрыми сарафанами, визжала гармошка, Петр Житов, красный от натуги, притопывал здоровой ногой.
Варвара подбежала к Михаилу, потащила его в круг.
— Мишка, Мишка! — заорал Петр Житов. — Дай ей жизни, сатане!
Женки мигом рассыпались по сторонам. Варвара привстала на носки и — эх! — пошла работать. Ноги пляшут, руки пляшут, с Егорши ручьями пот, а она:
— Быстрей, быстрей, Егорша! Заморозишь!
— Мишка, Мишка, не подкачай! — кричали бабы. Михаил топал ногами на одном месте, тяжело, старательно, будто месил глину, тряс мокрой, блестевшей на солнце головой, потом вдруг пошатнулся и схватился за изгородь.
— Все! Готов мальчик, — с досадой подвел итог Петр Житов.
А Варвара захохотала:
— Ну, кому еще не надоело жить? Эх, вы! А еще зубы скалите…
Никому не осмеять
Меня, вертоголовую.
Ребята начали любить
Двенадцатигодовую.
— Илюха! — с жаром воззвал Петр Житов к Нетесову. — Поддержи авторитет армии. Неужели такое допустим, чтобы баба верх взяла?
— У меня по этой части претензий нет, — сказал Илья.
— А у меня есть! — сказал Егорша.
Он встал с табуретки, протянул гармонь Рае.
— Раечка, поиграй за меня.
Затрещала изгородь у хлева. Егорша живо подскочил к Михаилу, потянул его за рукав:
— Ну-ко, дядя, нечего с огородой воевать. Дедкино это строенье.
В толпе рассмеялись.
— Что? Надо мной смеяться? Надо мной? — Михаил яростно заскрипел зубами, отбросил в сторону Егоршу.
— Миша! Миша! — закричали в один голос женки. — Что ты? Одичал?
Федор Капитонович, спускаясь с крыльца, брезгливо бросил:
— Ну, теперь будет праздник.
— А, товарищ Клевакин! Наш северный Головатый! — Михаил изогнулся в поклоне.
Две-три бабы прыснули со смеху, но всех громче захохотал Петр Житов, потому что это он так окрестил Федора Капитоновича.
В сорок третьем году Федор Капитонович двадцать тысяч рублей внес в фонд обороны. О его патриотическом подвиге шумела вся область. Газеты его называли северным Головатым. Его возили в город, вызывали на каждое совещание в районе, и только пекашинцы посмеивались, когда на собраниях ставили им в пример Федора Капитоновича. Верно, внес Федор Капитонович деньги в фонд обороны, и деньги немалые. Да откуда они у него взялись? Почему у других их нету?
— Иди-иди, — сказал, нахмурившись, Федор Капитонович Михаилу. — Мал еще, сопляк, с людьми-то разговаривать.
— Я мал? Я сопляк? Нет, ты постой! Постой. Как деньги за самосад драть, ты тогда не говоришь, что я сопляк!..
Михаила обступили бабы.
— Миша, Миша, — стала уговаривать его Варвара. — Разве так можно?
Она оттащила его в сторону.
— Варка, а ты мягкая… — сказал Михаил, обнимая ее. Варвара рассмеялась:
— Молчи, не сказывай никому. Про это не говорят.
— А почему?
К ним подошла Лизка:
— Пойдем домой. Докуда еще будешь смешить людей?
— Домой? — Михаил топнул ногой. — Нет. Гулять будем. Егорша, где Егорша?
Егорши в заулке не было. Бабы расходились по домам.
Ворот новой рубашки у Михаила был распахнут сверху донизу. Одна пуговица висела на нитке. Лизка, вздыхая и качая головой, привстала на носки, оторвала эту пуговицу, и тут ей показалось, что еще одной пуговицы нет на вороте.
— Стой! — закричала она на брата, сразу вся расстроившись.
Но Михаил, подхваченный Варварой, уже двинулся вслед за бабами. Он ревуче запел:
Шел мальчишка бережком,
Давно милой не видал…
Лизка оглянулась по сторонам, увидела Петьку и Гришку.
— Ребята, хорошенько все обыщите. За избой посмотрите. Он, лешак, кажись, пуговицу потерял.
Затем она сбегала в верхние избы, закрыла окошки. Близнецы, присев на корточки, старательно оглядывали то место, где недавно топтался их брат. Сдвоенные голоса Варвары и Михаила доносились из-за дома с улицы.
— Ребята, — сказала Лизка. — Никуда не уходите. А придет Степан Андреянович, скажите, что я скоро прибегу. Уберу тут все. — И она побежала догонять брата.
Вставало утро. Познабливало. За Пинегой, над еловыми хребтами, разливалась заря — красные сполохи играли в рамах.
Варвара, слегка покачиваясь, шла пустынной улицей, простоволосая — платок съехал на плечи, — и злыми, тоскливыми глазами поглядывала на окна.
Господи, сколько ждали этого праздника, сколько разговоров было о нем в войну! Вот погодите, придет уже наш день — леса запоют от радости, реки потекут вспять… А пришел праздник — деревню едва не утопили в слезах…
Поравнявшись с домом Марфы Репишной, Варвара привстала на носки, яростно забарабанила в окошко:
— Марфа, Марфушка! Принимай гостей!
В избе зашаркали босые ноги. Темные гневные глаза глянули сверху на нее:
— Бесстыдница! Орешь середь ночи. Бога-то не боишься.
— А, иди ты со своим богом! Я плясать хочу! — Варвара топнула ногой, взбила пыль на дороге.
Немо, безлюдно вокруг. Сухим, режущим блеском полыхают пустые окошки. И тоской, вдовьей тоской несет от них… Ну и пускай! Пускай несет. А она назло всем петь будет — хватит, наревелась за войну!
И Варвара, круто тряхнув головой, запела:
Во пиру была да во беседушке,
Ох, я не мед пила да я не патоку,
Я пила, млада, да красну водочку.
Ох, красну водочку да все наливочку.
Я пила, млада, да из полуведра…
Тявкнула гармошка в заулке у Василисы, а затем петухом оттуда выскочил Егорша. Волосы свалялись, лицо бледное, мятое, к рубашке пристала солома — не иначе как спал где-то…
— Ну, крепко подгуляла! Значит, из полуведра?
— Да, вот так. Еще чего скажешь?
— Ты хоть бы меня угостила.
Варвара скептическим взглядом окинула его с ног до головы.
— Кабы был немножко покрепче, может, и угостила бы.
— А ты попробуй! — вкрадчивым голосом заговорил Егорша.
— Ладно, проваливай. Без тебя тошно.
Варвара стиснула концы белого платка, пошагала домой.
— Ты куда? — обернулась она, заслышав сзади себя шаги.
— Вот народ! — искренне возмутился Егорша. — Праздник сегодня, а у них все как на похоронах.
— А и верно, Егорша! Праздник. Давай вздерни свою тальяночку.
И взбудоражили, растрясли-таки деревню. Бледные, заспанные лица завыглядывали из окошек. Но что-то невесело, тоскливо было Варваре, когда она подходила к своему дому. И даже восход солнца, нежным алым светом затрепетавший на белых занавесках в окнах, на ее усталом, осунувшемся лице, — даже восход солнца не обрадовал ее.
Она тяжело вздохнула и толкнула ногой калитку.
— Спасибо.
Егорша сунул ногу в притвор:
— Погоди! За спасибо-то и по радио не играют…
— Чего?
— Холодно, говорю. Погреться пусти… — Егорша зябко поежился и остальное досказал глазом.
— Ах ты щенок поганый! Глаза твои бесстыжие!
— Ну, нашлась стыдливая…
Калитка резко хлопнула. Белая нижняя юбка заплескалась над ступеньками крыльца.
Лицо у Егорши вытянулось. Жалко, черт побери! Не с того, видно, конца заход сделал. Но не в его характере было долго унывать: сегодня не выгорело, в другой раз выгорит.
Он развернул гармонь, голову набок — и пошел плеваться крепкими, забористыми припевками.
А война еще не кончилась
У Степанищевых опять крик-ор: пьяный Витька пристал к матери — выложь да подай три рубля на бутылку!
Наталья, с весны больная, прочно оседлавшая койку, отбиваясь от сына, в который раз твердит одно и то же:
— Да где я тебе три-то рубля возьму? Двадцать рублей пензия — ты мне еще должен приплачивать.
Но разве Витьку словом проймешь? И тогда от бессилия, от безнадежности она начинает плакать:
— Я не знаю, в кого ты только и уродился такой. Отец не пил, дедко не пил…
— В тебя! — выпаливает, зверея, Витька.
— В меня? Да я в жизни этой отравы в рот не брала.
— Ты блядовала!..
— Что ты, что ты, собака… Как у тебя и язык-то повернулся такое матери сказать. Когда мне блядовать-то было? Двадцати семи от мужика осталась, а вас у меня четверо, горох горохом…
— Вот в это самое время ты и блядовала. — И тут уж Витька пускает пьяную слезу. — Родной отец, понимаешь, за родину на фронте умирал, а ты в это время с Митькой-матаэфом…
У бедной Натальи нет слов, чтобы заткнуть бесстыжую глотку сына, и в ответ она только издает стон.
— Брось, брось комедь ломать. Сам видел. Раз с ребятами подрались из-за молока в телячьей шайке (вот как я в войну-то жил, с телятами из одной шайки питался!), побежал к тебе на другой конец коровника: мама, помоги. А как мама поможет, когда ее Митька-матаэф в траве валяет. Только ляжки белеют. Дак каково, думаешь, мне было? Семь лет от роду, а я все понимал… Все… И отец на фронте… А ты еще говоришь, почему пьяницей стал. Да ты скажи спасибо, что я убийцей не стал!
Наталья — ни звука. Даже стонать перестала.
— Ну что, захлебнулась? Нечего сказать?
— Рожа ты, рожа бессовестная… Да я ведь под Митьку-то ложилась, чтобы тебя, ирода, спасти.
Витька оглушительно хохочет на всю избу.
— Вот это да! Вот это высказалась! Мы, дурачье, до ее думали: на фронте нас отстаивали, отцы да браты. Враки! Под бугаем Митькой главное спасенье было…
— Ты войну-то запомнил, как у телячьей шайки от голода спасался да как на фронте мужики сражались. А про те сражения, которые в нужнике были, помнишь? Помнишь, как в нужнике кровь проливали?
— Ну, мамаша, даешь сегодня! В нужнике сраженья… В нужнике кровь проливали… Ха-ха-ха.
— Не скаль, не скаль зубищи-то. С голодухи-то, бывало, чего в себя не затолкаешь. И мох, и траву, и кашу сосновую. А как вытолкать? Утром-то встанешь — вся деревня стоном стонет, все нужники в крови. Вот матерь-то у тебя и ложилась под Митьку, чтобы ты мог без крови да без крика на двор сход