В смертельной опасности — страница 14 из 39

Дальше начиналось не очень понятное. Он заглянул в книгу и не очень уверенно продекламировал:

— Умереть, н-да… Забыться. И знать… Знать, что этим обрываешь нить… цепь, — поправился Егор. — Цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу.

Он подбоченился, подняв подбородок.

— Это ли не цель желанная?.. — Глаза пробежали по открытой странице. — Скончаться. Сном забыться. Уснуть… и видеть сны? Вот и ответ. — Егор скривился. — Дурацкий ответ.

Походив по квартире, он подошел к холодильнику, напился апельсинового сока из тетрапака, пополоскал рот и вернулся к зеркалу. Томик Шекспира был всё время в его руке. Монолог этого Гамлета был таким путанным, что не сразу запомнишь. В огороде бузина, а в Киеве дядька.

— Какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят? — спросил Егор у своего отражения. — Вот в чём разгадка. Вот что удлиняет… удлиняет… что удлиняет? А! Несчастьям нашим жизнь на столько лет.

Книга, порхая страницами, полетела на кровать. Егор подумал, что Шекспира давно пора отправить на свалку. И что только публика находит в этом Гамлете? Столько персонажей хороших, простых, ясных. Играть не переиграть. А тут какая-то муть допотопная.

Услышав звонок в дверь, Егор подошел и повернул замок. Леонид Грызлин пообещал быть через пятнадцать минут и не задержался. Шутки ради, Егор хотел встретить его обнаженным, но передумал и остался в трусах.

В распахнувшуюся дверь вошли два рослых парня и спросили, кто он такой. Озадаченный Егор представился и получил в зубы. Удар отбросил его назад, заставив быстро пятиться на подгибающихся ногах, пока он не уперся в край кровати. Тут Егор упал навзничь и собрался закричать. Ему не позволили. Схватили за волосы, заставили сесть, ударили лицом об колено.

Он сразу стал захлебываться собственной кровью, хлынувшей в рот, как из крана. Было больно, но не очень страшно. Егора уже били за долги, и он понимал, что убивать его не станут, потому что тогда деньги будет требовать не с кого. Он начал объяснять, что скоро всё отдаст, ведь ему предложили очень выгодный, очень прибыльный проект, но его не слушали или во всяком случае не понимали. Наверное, оттого, что речь Егора звучала невнятно из-за крови и шатающихся зубов.

Он решил изъясняться короткими, лаконичными фразами, которые уж конечно будут восприняты и оценены по достоинству, однако ему не дали такой возможности. Егор Майоров почувствовал, как его поднимают, переворачивают вниз головой и вытряхивают из трусов. Не успев даже вскрикнуть, он обрушился на пол и, взбрыкнув ногами, растянулся на спине. Ему тут же сели на руки, не позволяя подняться.

В руках одного из нападающих тускло блеснул матовый широкий клинок с зазубринами. С очень похожим кинжалом Егор снимался в сериале, название которого вылетело у него из головы. Там он играл сурового, немногословного, закаленного в боях добровольца, вернувшегося домой и обнаружившего, что не всё ладно в его родном городе. Коррупция процветает, бандиты бесчинствуют, продажные полицаи покрывают преступников. В том фильме персонаж Егора Майорова методично уничтожал всю эту мразь, часто пуская в ход спецназовский нож, принесенный с войны. Теперь, похоже, настал его черед испытать на себе действие сверхпрочной стали.

— Я всё отдам, — прошамкал Егор, пуская кровь по подбородку.

— Заткнись, — сказал один из нападавших, тогда как второй стал резать Егора там, где у него сходились ноги.

Всё это было дико и совершенно не укладывалось в голове человека, считавшегося знаменитостью, разучивавшего Гамлетовские монологи, имевшего множество влиятельных друзей. Он закричал в ладонь, закрывающую ему рот.

Боль была быстрая и жгучая, как будто низ живота полили кипятком. Горячее всё текло и текло, а Егора не отпускали, вынуждая лежать на месте. Всё, что он мог, — это приподнимать бедра на согнутых, напряженных ногах или колотить пятками в пол. Он мычал в большую вонючую ладонь, умоляя, чтобы его отпустили.

— Долго он будет дергаться? — спросил один из мучителей другого.

— Кровью, бывает, и по часу истекают, — был ответ. — Перережь ему бедренную артерию. Только осторожно, не забрызгайся.

На этот раз боли он не почувствовал. Ощущение было такое, будто по коже провели чем-то твердым и скользким. Подогнув ноги, Егор опять приподнял нижнюю часть туловища.

Он не знал, зачем это делает. Возможно, механические движения помогали преодолеть страх смерти. Ворвавшиеся в квартиру парни хотели, чтобы он умер, истекая кровью. Ясность происходящего была простой и пугающей.

Егор почувствовал, как руку убрали с его лица. Он открыл рот, готовясь заорать, но туда запихнули что-то большое, мягкое, сочащееся.

— Еще и трусы запихни, — донеслось до его ушей.

Мыча, он приподнялся и обмяк, приподнялся и обмяк. Кляп во рту не только мешал кричать, но и затруднял дыхание. Нос Егора был полон крови. Выдувая из ноздрей пузыри, он начал задыхаться. В мозгу зазвучал низкий, зловещий, размеренный голос, чеканящий слова:

«Так просто сводит все концы удар кинжала! Кто бы согласился, кряхтя, под ношей жизненной плестись, когда бы неизвестность после смерти, не склоняла воли мириться лучше со знакомым злом?»

Это был Шекспир. Странное дело, продолжение монолога Егор прочел только мельком, но каждая строчка запечатлелась в мозгу.

«Боязнь страны, откуда ни один не возвращался», — пророкотал голос.

— Давай, я ему кислород перекрою, — раздалось не внутри Егора, а снаружи.

— Точно. А то до ночи с ним просидим.

— Вот так.

Дышать стало нечем. Напрягая икры и ляжки, Егор ускорил возвратно-поступательные движения тазом. Опускаясь, он всякий раз ощущал ягодицами липкую лужу растекшуюся по полу.

«Я умираю? — думал он. — Умираю?»

Хотя глаза Егора оставались широко открытыми, видели они перед собой медленно сгущающийся мрак. Ах да, это же гас свет в великолепном, блистающем театре, на сцене которого стоял артист Егор Майоров. Невидимые слушатели, затаив дыхание, слушали, как он читает текст, читает отчетливо и внятно, потому что на самом деле ему ничего не мешает во рту.

«Так всех нас в трусов превращает мысль, и вянет, как цветок, решимость наша в бесплодье умственного тупика…»

Темнота сменилась абсолютно белым сиянием, в котором не было и не могло быть ничего и никого.

«Так погибают замыслы с размахом, в начале обещавшие успех».

Белое тоже пропало. Ничего не осталось.

Поясница Егора в последний раз впечаталась в пол. Больше он не приподнялся. Так и остался лежать там, где его оставили, — окровавленный и обезображенный.

2

«Вот и всё, — подумал Давид. — Конец».

Мир померк для него точно так же, как для Егора Майорова, но не сменился белым светом. Ощущение было такое, будто глядишь вокруг сквозь закопчённое стекло.

В детстве Давида Грызлина солнечные затмения воспринимались как некое грандиозное событие, пропустить которое нельзя. Все дети и взрослые собирались во дворах с осколками бутылок или закопчёнными стеклышками, дружно следя за круглой тенью, наползающей на солнечный диск.

Давид ужасно боялся затмений. Ходили слухи, что американцы начнут войну именно в такой момент, когда бдительность Советской Армии и всего народа будет ослаблена. А во время лунных затмений империалисты напускали из космоса мельчайшей металлической стружки, вдыхая которую, человек вскоре умирал от удушья. В лунном свете она блестела и искрилась, а сквозь облака не проходила, вот почему так опасны были именно ночи затмений.

Давид напряг зрение, но не увидел ни солнца, ни луны. Вместо них из сумрака выплыло и приблизилось лицо сына, открывающего и закрывающего рот.

Звуки, издаваемые им, складывались в слова:

— Папа, что с тобой? Папа! Что с тобой? Папачтостобой…

Другой голос призывал звонить в «скорую».

— И чтобы с реанимацией, с реанимацией, — надрывался он.

Кажется, это был Бурего. Хотя какая разница? Всё потеряло смысл. Давид хотел вернуть охранников, посланных к актеру, но не сумел выдавить из себя ни звука. Он неудобно лежал на твердом, по опущенным ногам текло. Лицо сына исчезло, вместо него над Давидом простирался узорный деревянный потолок. На ум пришло сравнение с крышкой гроба.

— Уберите! — распорядился Давид.

Губы шевельнулись, не выпустив наружу ни звука. То же самое произошло, когда он велел привезти Ксюшу. Никто не услышал. А это было крайне важно. Нужно было выяснить, как она дошла до предательства. Заговор, измена. Не думал Давид, что она способна на такое. Ошибся он в Ксюше. Сукой оказалась она. Как все они.

— Леня, — стал звать Давид. — Леня.

Лицо сына опять заслонило собой потолок, неестественно большое, с отчетливо видными порами, прыщиками, волосками.

— Егор готов, — сообщило это лицо. — Кастрировали, как ты и сказал. Подох.

Какой Егор? Кого кастрировали?

Это совершенно не волновало Давида и никак его не касалось. Он плавно плыл куда-то, не ощущая своего тела. Заканчивалась его короткая жизнь, состоящая из отдельных, на первый взгляд не связанных между собой эпизодов, а на самом деле цельная, логически завершенная. Это можно было сравнить с фильмом или даже сериалом, который только теперь вспомнился и раскрылся по-настоящему в полном своем объеме.

Вот Давид в детском садике во время так называемого «мертвого часа», когда нужно лежать с закрытыми глазами и непременно с руками поверх одеяла. Девочкам можно руки прятать, потому что они себя ни за что не трогают и не теребят. Давид знает не только, что они устроены по-другому, но знает также, где именно. Ему показала дочка соседей, а он показал ей, и с тех пор странное волнение охватывает его, когда он вспоминает ту сцену за гаражами…

Волнение усиливается с каждым законченным классом в школе, где установлен памятник партизану Лене Голикову. Только для этого уже нет необходимости вспоминать соседскую Веру, потому что Давида окружает множество других девочек, в некоторых из них он влюбляется. Вот у этой, в шоколадном платье с белым воротничком, твер