Наконец мы прибыли. С нашим прибытием на пересылку связано у меня еще одно не совсем ординарное впечатление, как-то перекликающееся с предыдущим. За проходной (похоже, в промежуточном дворике перед другими воротами) мы почему-то задержались, и с нами приветливо заговорили чего-то тоже там дожидавшиеся мальчик и девочка, по виду и проявлениям вполне городские. Обоим было по четырнадцати лет, но были они уже зэками — получили по пятнадцать. К сожалению, отнюдь не за политику, то есть не «ни за что». А в этом случае пятнадцать лет — тем более подросткам — просто так не давали и тогда. Только за серьезные дела. За ними наверняка было участие то ли в крупной воровской операции, то ли в коллективном ограблении. Может быть, даже были связаны с нашими случайными спутниками. Они тоже не жаловались на несправедливость, не стремились вызвать сочувствие или жалость И лица у них были детскими, трогательными. Конечно, все поражались сочетанию их возраста со сроком (сидеть им предстояло дольше, чем они жили до тех пор), но они, казалось (а может, и на самом деле), были только довольны производимым впечатлением. Довольны без вызова и лихости, а как-то тоже по-детски. И вообще они не испытывали от своего положения никакого неудобства. Чувствовали себя как бы в начале интересного приключения. Какой же должна была быть их нормальная жизнь, чтоб их так не страшила и даже привлекала жизнь воровская и тюремно-лагерная? И что их ждало, Господи? В тот момент они вызвали у меня сочувствие и симпатию, но я не знаю, был ли я прав. Безусловно, и они были симптомом общего неблагополучия, но ведь не на всех это неблагополучие отражалось так, не оборачивалось веселым решением отыгрываться на других… У меня до сих пор нет четкого ответа на этот вопрос. Но это сегодняшние мысли. Тогда это только запало в душу и ушло в запасник.
Тогда у меня было о чем думать. Вопреки ожиданию, никто не торопился меня выпускать. Об этом даже и речи не возникло. Просто явились надзиратели, и нас — меня и двух моих товарищей — как ни в чем не бывало отвели в обычную пересыльную камеру. Правда, отвели к «своим» — к «пятьдесят восьмой», среди которых было немало и таких же ссыльных, как мы. Но — в камеру. Мы все равно оставались зэками.
Мое пребывание в этой камере особых впечатлений в душе и памяти не оставило. Встречи, как я уже писал, перепутались со свердловскими, и я о них уже рассказал. Остальное стерлось. Все мое внимание было поглощено тем, когда, а потом и куда меня выпустят.
Несколько дней я томился в неведении. Потом началось оформление. И тут меня и ожидал удар. Назначенных в ссылку после лагеря и «повторников» стали вызывать по одному и, не говоря худого слова, оформлять на жительство в какой-то дальний Михайловский район. Это было тревожно, но я утешал себя тем, что у меня все же особый случай — все же я был не ссыльный, а только высланный из Москвы, сам добровольно выбравший место поселения (как все же идеологически близкий, что для меня еще имело значение). Но вот вызвали и меня. И стали как ни в чем не бывало оформлять туда же — в общем порядке. Ссыльных в Новосибирске не оставляли, а насчет высланных у старшего лейтенанта, оформлявшего эту партию ссыльных, не было никакого представления и никаких инструкций. Как не было в этой партии (и в других тоже) и самих высланных, кроме меня. Я был обескуражен такой простотой административных нравов, но все же не очень. Притерпелся. В Свердловске нас задержали на месяц так же просто.
Потом я понял, что мне повезло. Если бы мое дело выделили из общего потока, оно бросалось бы в глаза, на него обратили бы внимание, а опыт подопечных МГБ гласил, что обращать на себя внимание ни в коем случае не рекомендуется — возрастает вероятность того, что опять прихватят. Но, слава Богу, старший лейтенант на мои доводы обратил не больше внимания, чем на жужжание комара. Только сказал, что, прибыв на место, я смогу подать заявление о перемене места поселения. Я этого не сделал. Впрочем, когда по истечении срока меня отпустили (ссыльных оставляли «навечно»), я рад был только самой возможности освободиться, сорваться с прикола — идеологическая близость режиму меня уже не интересовала.
Но до возвращения из ссылки еще далеко. Пока я еще только туда еду, только «приближаюсь к месту своего назначения».
Отбыли мы из Новосибирска 13 октября 1948 года. Произошло это просто и буднично. Нам выдали вещи (на пересылках, как во всех тюрьмах, их держали отдельно от нас в камере хранения), свели в какое-то одно помещение, провели перекличку, и тот же старший лейтенант вывел нас за ворота. С этой минуты он стал нашим поводырем, гидом, начальником — как хотите называйте, — но не конвоиром. Конвоя не было. И хоть ехал я не туда, куда надеялся, туда, где, как я полагал, ничего хорошего меня не ждало, это было очень приятно. Мне. А тем, кто под конвоем провел десять лет с довеском «до особого распоряжения» (каковым и стала эта «вечная ссылка»), о них и говорить нечего. И мы гурьбой пошли за лейтенантом на вокзал. Пешком — благо было недалеко. Ехали мы в бесплацкартном, но классном вагоне по обыкновенным билетам, что с отвычки многим тоже было радостно.
Утром эта робкая эйфория кончилась. Мы выгрузились на маленькой станции Кожурла, недалеко от Барабинска, и оказались в царстве абсолютной нищеты. Где-то в маленьком станционном здании, как потом, выяснилось (где — сейчас и представить не могу), помещались почта и телеграф. Больше там ничего не было, только рядом со станцией какая-то избушка с огородом. Денег у меня не было совсем, кто-то, у кого их тоже было в обрез, дал мне денег на конверт и марку, и я послал маленькую весточку родителям — с адресом, по которому мне можно было теперь писать: дер. Чумаково Новосибирской области, до востребования. Чумаково было районным центром Михайловского района, в который мы были направлены. До него отсюда было всего сорок километров. Правда, нелегких, как мы вскоре убедились. Сюда за нами должны были прислать транспорт. Транспорт задержался, но прибыл зам. начальника районного отделения МГБ ст. лейтенант Патрушев, человек приветливый и словоохотливый и, в общем, насколько позволяла его должность, неплохой.
Он вовсе не был глуп, но почему-то обратился к нам с речью примерно такого содержания:
— Товарищи! Многие из вас долгие годы были в изоляции — искупали свою вину перед Родиной. За это время страна и в экономическом, и в культурном отношении шагнула далеко вперед. Вы не узнаете ее, вам на первых порах будет трудно приспособиться к этому уровню. Но мы надеемся, что вы эти трудности преодолеете.
Но транспорт, несмотря на этот возросший уровень, все не прибывал, и было решено идти ему навстречу. И «возросший экономический уровень» показал себя в первой же деревне. Когда-то крепкие пятистенные сибирские избы в большинстве своем теперь выглядели так: одним торцом вместе с полом они были задраны высоко в небо, как зенитки, а другим зарылись глубоко в землю под самую крышу. Крыши были земляные, поросшие травой, и на них, как на пригорках, паслись козы, а то и коровы. В следующей деревне было то же самое.
Хочу предупредить, что даже тогда далеко не все деревни в тех местах имели такой вид. Но первые две, которые нам встретились, выглядели именно так. Веселья это никому не прибавило. Особенно после просветительной беседы старшего лейтенанта.
Но я не сдавался. Через очень короткое время я написал стихи под названием «Барабинская степь», которая передавала впечатления от первой встречи с этими местами:
Неброское великолепье
России — вошло в мою душу.
Я еду Барабинской степью,
Которую скоро осушат.
Вокруг тишина и свобода.
И сам ты становишься тише.
…Как будто бедна здесь природа,
Но мощь в этой бедности дышит.
Где мощь? Где ты встретился с нею? —
Товарищ мой рядом смеется.
Поля… И полями чернеет
Кустарник на скрытых болотцах…
Ответом смущенный немного,
Я, сбившись, на миг умолкаю.
…Идет горизонтом дорога,
И нет ни конца ей, ни краю…
Они передают мое странное и противоречивое впечатление от этого похода-поездки. С одной стороны, мне очень хотелось видеть вещи не только в мрачном свете, на что настраивало буквально все вокруг, с другой — что-то ведь и было вокруг такое, что настраивало на приятие. Может быть, из-за этой противоречивости я и не пытался до сих пор опубликовать эти стихи.
Погрустневшие, переговориваясь тихо (чтоб начальники не сышали): «Ничего себе, возросший уровень!» — плелись мы по дороге среди этих полей с болотцами. Какие-то поля были зелеными, несмотря на позднюю осень, — мне объяснили, что это озимые. Я никогда до этого их не видел.
Кажется, вскоре после второй деревни транспорт все же появился. Нас подобрала высланная из района машина. По тряской и хлюпающей дороге она через некороткое время доставила нас в центр Чумакова, к районному клубу, которому предстояло стать нашим временным пристанищем. Как я теперь, много лет спустя, понял, клуб этот находился в здании церкви. Но за все два года жизни здесь мне никто не удосужился об этом сказать — никого это не интересовало. Меня тоже. Особенно в день приезда.
Я не знал, куда себя девать, и вышел на крыльцо. То же сделали несколько других новоприбывших. Переговаривались, делились впечатлениями. Был уже вечер, огни в избах горели тускло — электричество в райцентре появилось позже, уже при нас. Вокруг шла какая-то жизнь, появлялись редкие прохожие, с любопытством взглядывали на нас и проходили. По своим делам. У нас дел пока не было. Но вот подошел высокий строгий человек и представился: инженер Григорий Григорьевич Головин (из тех Головиных, как я узнал не от него), поздоровался, сообщил, что он тоже ссыльный, но с предыдущего этапа. Оказалось, что мы не первые. Работал он здесь главным инженером райкомхоза.
— Вам будет легче, — сказал он, — потому что вы приехали вторыми, после нас. Но и мы были не первым этапом, до нас сюда пригнали этап урок, отсидевших по 593. Местные не знали, с кем имеют дело, пустили их на квартиры, но дня через два они обокрали всех, кого могли, в том числе квартирных хозяев, и исчезли. А чего им не бежать? Нет паспортов? Но для них ведь это не препятствие. Из-за них наш этап встретили плохо, не верили, что мы не урки: «Знаем мы вас!» На квартиры пускать не хотели. Теперь немного попривыкли — вам будет легче.