В социальных сетях — страница 34 из 41

– Брось, не думай, – посоветовал ему сослуживец. – А то получается, мы – наемники. Как с этим жить?

– Конечно, – кивнул Матвей Галаган. – Ты абсолютно прав.

А в офицерской комнате, прикрывая ладонью листок, написал рапорт об увольнении. В качестве причины указал ухудшение здоровья, не уточняя, что оно носит психический характер, мучая его смутными сомнениями и безответными вопросами. Сжав бумагу в потной руке, Матвей Галаган долго топтался перед кабинетом полковника, а потом, развернувшись, пошел в казарму, по дороге выбросив бумагу в мусорное ведро. «Деньги проклятые, – глухо бормотал он. – Куда без жалованья?»

В группе Матвей Галаган не вступал в споры, потому что не видел в ней единомышленников, а доказывать что-то людям чуждых убеждений считал делом безнадежным. Как человек строгих правил, клявшийся в верности правительству, он не мог до конца разделить ни революционных настроений Афанасия Голохвата, которым, однако, сочувствовал, ни механического, бесчувственного нигилизма Никиты Мозыря, его раздражала житейская мудрость Иннокентия Скородума, граничившая с вселенской усталостью, он был далек от наивной восторженности Саши Гребенчи. Ему одинаково претили и пессимизм, и оптимизм; считая себя реалистом, он все больше склонялся к жестокой, биологической правде Раскольникова – каждый выживает как может, а зачем, не знает. Однако каждый вечер он проводил в интернет-группе, его, как наркомана, тянуло в общество незнакомых людей, в кругу которых он оставался тенью. «Плохо, когда в сердце война», – читал он сообщение Саши Гребенчи. «Еще хуже, когда в нем мир», – опускался он к комментарию Афанасия Голохвата. Подняв за козырек фуражку, Матвей Галаган чесал мизинцем затылок и не знал, кто прав. Как военный, он не терпел неустроенности, но его раздражало и смиренное безразличие, которое наблюдал вокруг. Однажды к вечеру, когда на двор уже опустились сумерки, он заглянул в окно казармы и увидел на койках своих солдат, которые, слюнявя пальцы, листали брошюру «100 способов разбогатеть». До хруста в побелевших суставах Матвей Галаган сжал кулаки, но зайти не решился. Всю ночь он перекручивал простыни, точно его кусали клопы, а на другой день гонял роту на плацу больше обычного. «А все из-за таких, – вспоминал он посты Сидора Куляша, развращавшие, по его мнению, невинных, которые еще не научились жизни. – Сами несчастливы, а других учат». Вечером Матвей Галаган включил телевизор, щелкая пультом, прыгал по каналам, как воробей по кустам, и везде видел довольное лицо Сидора Куляша. «Народ, как птенец: в его раскрытый клюв клади что угодно, – раздраженно подумал он. – А мерзавцы этим пользуются». Повернув стул, Матвей Галаган сел на него верхом, навалившись грудью на изогнутую спинку, и, подключившись к Интернету, щелкнул «Мне нравится» под комментарием Дамы с @ к посту Сидора Куляша «Меня от вас тошнит!».

Ранним утром Матвей Галаган доставал из-под матраса брюки, которые за ночь обретали «стрелки», извлекал из пропахшего нафталином, скрипучего шкафа вешалку с кителем, и, надев форму, осматривал себя в зеркале. Повернувшись сначала левым боком, потом правым – порядок из года в год оставался неизменным, – он щелчком сбивал с кителя налипшую пыль, поплевав на пальцы, разглаживал кустистые брови. С первым автобусом он отправлялся в гарнизон. По нему можно было сверять часы. Минута в минуту с подъезжавшим автобусом он стоял на остановке, пропуская вперед пассажиров, которых всех давно изучил. В выражении их лиц, в том сосредоточенном усердии, с которым они разглядывали плывший за окном пейзаж, он угадывал унизительное смирение перед автобусным маршрутом длиной в их жизнь. Пассажиры сходили и заходили, а Матвей Галаган ехал до конечной, постепенно становясь самым старым пассажиром автобуса. Книг он давно не читал, брать в дорогу журналы считал ниже своего достоинства; снова и снова он возвращался к мыслям, перемалывавшим его, как жернова. Он представлял мрачную фигуру Захара Чичина, которого знал как Раскольникова. «Жизнь – это выживание. И правило в ней одно: с сильными заключить мир, слабым объявить войну». Автобус тормозил с неизменным фырканьем. Пройдя ворота, в которых ему отдавали честь, Матвей Галаган погружался в атмосферу военного городка с незамысловатой архитектурой прямоугольных казарм, колючей проволокой и караулом у развевавшегося флага. «Идти врозь, драться вместе», – учил он склонившихся над планшетами младших офицеров, а возвращаясь в холодную съемную квартиру, проходил мимо больничного морга и, глядя на тускло светящиеся окна, думал, что и в городе, как на войне, живут порознь, а умирают вместе. «И нет ни правых, ни виноватых, а есть одна человеческая плесень, – вспоминал он опять Раскольникова. – И мира нет, а война постоянна». Поежившись, он поднимал воротник, ускоряя шаг, чтобы быстрее замкнуться в ракушке своего казенного жилища.

Годы летели, будто курица зерно клевала. Матвей Галаган мотался по гарнизонам, не нажив ни кола ни двора. «Судьба такая, – вздыхал он. – У солдата и жизнь казенная». В юности Матвей Галаган легко сходился, куда бы его ни переводили, заводил дружбу с офицерами, но с возрастом совершенно обособился. У него была двоюродная сестра. Они вместе выросли, их отправляли на лето в деревню, где над камышами летали огромные стрекозы и стоял запах свежескошенного сена. Днем они секли прутиками старую злую крапиву, такую кусачую, что от нее не спасали даже сатиновые штаны, а на ночь им читали одни и те же сказки. «По щучьему веленью, по моему хотенью», – слушали они, забившись под одеяло, а за окном плыла багровая луна, и на дворе, казалось, стучит костяной ногой Баба-яга. Утром их поили парным молоком, и они, устроившись на сеновале, грызли карандаши, играя в слова.

– Ты умнее, – обиженно кусал он губы, когда побеждала сестра.

– Я старше, – успокаивала она. – На целый год.

Лето их сближало, они перезванивались потом целый год, обмениваясь новостями, школьными впечатлениями и семейной хроникой. В этих разговорах они находили опору. Так продолжалось до тех пор, пока однажды они не обнаружили, что повзрослели. Матвей Галаган поступил в военную академию, сестра вышла замуж, и уже много лет они как-то само собой перестали общаться. «Жизнь развела, – думал Матвей Галаган, когда случалось вспомнить сестру. – Она всех разводит». Превратившись в нелюдимого одиночку, Матвей Галаган и за интернет-группой наблюдал будто в замочную скважину. «Хорошо, что мы никогда не встретимся», – читал он сообщения незнакомых людей, с которыми у него никогда не возникало желания поделиться мыслями. Он был молчалив, и только выпив в компании холостых офицеров, взявших в руки гитару, подтягивал сиплым, огрубевшим от команд голосом: «Наши жены – пушки заряжены…» Однако в жизни Матвея Галагана был момент, когда он едва не исповедовался. В Страстной четверг он зашел в маленькую часовенку на городской окраине. Служба уже закончилась, и худощавый батюшка с глазами чахоточного проповедовал двум старушкам-прихожанкам.

– Богатым быть хорошо, – тянул он густым басом. – Все тебя любят, все перед тобой заискивают. Ты чувствуешь себя особенным, и пусть в глубине души понимаешь, что причиной всему твои деньги, но гонишь эти мысли. И действительно, какая разница, что на душе у окружающих, раз они этого никогда не покажут? – Поправив рясу, батюшка тронул нагрудный крест. – Да, богатым быть хорошо, все у тебя в друзьях. Кроме одного – Бога.

Он посмотрел в угол, где в темноте жался к стене Матвей Галаган.

– Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в сердце ближнего, – запричитали старухи.

Сквозняк колыхнул свечи, их пламя наклонилось в сторону Матвея Галагана, будто указывая на него огненными пальцами. Тот отпрянул и мелко перекрестился.

– А кто станет оплакивать богатого, кроме его банкира? – гудел батюшка. – Богатство ограждает кованой дверью, поселяя в пустыне.

И Матвей Галаган вдруг подумал, что у него никого нет, что на свете он один-одинешенек, и, умри завтра, никто не заметит. От жалости к себе у него навернулись слезы, выйдя из тени, он открыл рот, чтобы излить свое одиночество, но вместо этого сказал:

– Святой отец, я шел по жизни, как лунатик – ни о чем не думая, ничего не замечая, и только иногда, оборачиваясь, вдруг с ужасом видел, что шагал часто по карнизу крыши.

– И проходил мимо ближнего, – вставил батюшка. – Мимо тех, кто переживал за тебя, стоя внизу. Разве это тебя не ужасает? Разве это не безумие? Разве не сон?

Батюшка говорил и говорил. Уже не стало четверга, вместо него были гаснувшие свечи, запах ладана и ровный голос, который заполнял все вокруг. Исчезли старухи, Матвея Галагана охватило тоскливо-томительное ожидание, а пятница все не наступала, и казалось, не наступит никогда.

– А может, я и сейчас сплю?

– Как всегда, – расхохотался священник и ущипнул Матвея Галагана за щеку.

Боль странным образом пронзила все тело, и Матвей Галаган проснулся – за полчаса до того, как должен был звонить будильник. Была пятница, ему предстояла служба, но он встал не сразу, как обычно, а, уткнувшись в подушку, долго кусал губы, перебирая, как четки, свою жизнь.

С женщинами Матвей Галаган сходился трудно, а расставался легко. Его всегда бросали первыми, не утруждая себя объяснениями. И только в пору его юности одна дама, собирая чемоданы, бросила: «Кто родился сычом, не умрет вороной». Тогда Матвей Галаган обиделся, а теперь был даже рад, что она ушла и он не потратил годы на развод, в котором не сомневался. Впрочем, отношения с женщинами давно стали для Матвея Галагана вопросом академическим, он наблюдал за ними не больше, чем за птицами, тянувшимися на юг. По праздникам в гарнизонном клубе собирались офицерские жены, помыкавшие за столом мужьями, так что армейские командиры на глазах превращались в подчиненных. Матвей Галаган видел сухо поджатые губы, улыбки, существовавшие отдельно от лиц, слышал нервный смех и всем существом ощущал наэлектризованную атмосферу, будто в пространстве между разноименными зарядами. «Тебе хватит, ты и так перебрал, – доносилось до него. – Никакого бильярда, можно хоть в праздник побыть с женой!» Это была цена семейной крепости, которую Матвей Галаган не хотел платить.