Меня кто-то толкнул. Я раздраженно обернулась. Это была Мона.
– Пусти, – бросила она, пробираясь вперед.
– Эмили! – крикнула она. Эли махнула свободной рукой, показывая Моне, чтобы та не подходила, но Мона не обратила внимания.
– Эмили, – повторила она, подойдя ближе, и опустилась на колени. – Слышишь?
Эмили продолжала плакать, и Мона повторила:
– Ты слышишь меня? Слышишь? Это Мона.
Эмили, не поднимая головы, сказала:
– Я не понимаю, кто ты. Я не понимаю. Мона! Я как будто ничего не вижу. Мне больно.
– Посмотри на меня.
Эмили покачала головой, и тогда Мона довольно грубо взяла ее за подбородок двумя пальцами и повернула лицо Эмили к себе.
– Эмили, смотри на меня. Нет, не отворачивайся, смотри на меня, да, да. – Она щелкнула пальцами перед лицом Эмили. – Я знаю, что это очень сложно и тяжело, я знаю, я не издеваюсь над тобой. Но однажды ты проснешься и вдруг поймешь, что стало лучше. Поверь мне, это произойдет.
По монотонной речи Моны мне казалось, что она просто пытается заполнить тишину. Но что-то из того, что она говорила, подействовало. Эмили приподнялась и села на колени, не отрывая глаз от Моны.
– А когда, – спросила она, – когда это будет? – ее плечи снова затряслись. – Я не понимаю, когда это может наступить!
Мона не успела ответить, ее перебила Эли:
– Тише, тише, – попробовала она, – может быть, уже очень скоро, доктор Стайн ведь прописала тебе…
Это было совсем не то: Эмили снова сорвалась на крик.
– Это не скоро! Когда-нибудь – это не скоро, это очень долго!
Она снова рванулась вперед, и Эли с Нэнси дернулись за ней, чтоб удержать, и снова заломили ей руки за спину.
– Шшш, тихо, тихо, Эмили. Времени не существует. Когда-нибудь – это все равно что сейчас. Просто ты забыла про это, – сказала Мона. Она продолжала сидеть на полу рядом с Эмили как ни в чем не бывало.
– Нет! Ты врешь, чтобы меня успокоить, хватит! Хватит!
И тут Мона размахнулась и дала Эмили пощечину.
– Мона! – в один голос крикнули Нэнси и Эли. От испуга они отпустили Эмили и рванулись было к Моне, чтобы оттащить ее. Но Эмили, тяжело опираясь на одну руку, снова приподнялась и положила голову Моне на колени.
– Знаешь, о чем я часто думаю? – мягко сказала Мона. – О том, что любая жизнь и любая хорошая песня построены по одному принципу. Вверх и вниз. Если у тебя есть какая-нибудь хорошая песня в голове, ты сразу поймешь. Рано или поздно в песне начинается тяжелая часть. Когда голос замолкает и вступает бас-гитара. И мы слышим гитарные рифы, один, другой, третий… А потом раз – и наступает момент, когда гитарное соло заканчивается и вступает голос. Тонкий такой, тонкий, хрупкий, нежный. И тебя обволакивает какая-то легкость и просветление. Как будто гроза закончилась и небо очистилось. Так и с болезнью. Однажды утром ты просыпаешься, открываешь глаза и видишь чистое небо. И понимаешь, что хотя ты еще не дома и предстоит длинная, длинная дорога, – но как бы она ни была тяжела, ты сможешь. Ты вернешься домой. Так всегда бывает.
Остаток вечера Эмили провела в одиночке. Она лежала ничком на кровати, а дверь камеры была открыта нараспашку и закреплена так, чтобы она не могла захлопнуться. Сменами по два-три часа около одиночки постоянно дежурил кто-то из медсестер. Вечером, когда я проходила в ванную, я видела, что Эмили сидит на кровати, обхватив руками коленки, и плачет, раскачиваясь туда-сюда.
Через три дня Эмили выпустили из одиночки. А тем же вечером Джо привел в корпус новую девочку, ее заселили в мою старую комнату к Кейт, а меня перевели к Моне и Эмили. Навязываться в друзья не хотелось, поэтому, перейдя в новую палату, я не стала ударяться в вежливость, кивнула девочкам и принялась раскладывать вещи. В первый вечер мы почти не разговаривали. Мне было неловко: казалось, что я лишняя и что мешаю двум подругам общаться. Но на второй вечер Эмили и Мона пошептались, и Эмили обратилась ко мне:
– Лиза, хочешь подышать воздухом? Без надзора? Если да, то одевайся.
Ничего не понимая, я все же натянула джинсы и куртку и, подстегиваемая Эмили, забралась обратно в постель и накрылась одеялом по самую шею.
– Мы что, собираемся сбегать?
– Господь с тобой, Лиза, мы просто подышим свежим воздухом в одиночестве. Тебя что, не бесит ходить на прогулки под конвоем?
– Тихо, – сказала Мона, – идут.
Когда ночная медсестра посветила нам каждой в лицо фонариком, мы крепко спали. А как только она отошла от нашей палаты, девчонки откинули одеяла и обступили окно. Мона осторожно поднимала жалюзи.
– А ты думала, почему одна из нас всегда выпрашивает эту спальню? – веселилась Эмили.
– Главный момент, – сказала Мона. – Видишь, этот замок открывается только ключами, которые есть у медсестер, и без него никто ничего не может сделать. Можно выбить стекло, но все равно останется решетка, сквозь которую даже моя кошка не пролезет.
– Но зато, – многозначительно протянула Эмили, – если кто-то из персонала будет закрывать окно и отвлечется, а сверху окно покроется жалюзи и будет в нужных местах приклеено к раме двухсторонним скотчем… Какова вероятность того, что это станет нашим секретом?
– Ноль целых, ноль ноль один, – сказала я, – но это же круто!
– Так, тихо, снова в кровать.
После очередной проверки мы, наконец, смогли открыть окно и выбрались на крышу. Холодный ночной воздух казался ласковым, как летний бриз.
– Девочки, как хорошо!
– И не говори, – ответила Эмили, откинув назад голову.
– Здорово. Слушайте, а так можно и сбежать отсюда?
– Можно, – засмеялась Мона. – Только зачем?
В разговор вклинилась Эмили.
– Мона, у тебя еще остались сигареты?
– Да, – сказала Мона, – держи. Контрабанда, – улыбнулась она мне.
Мы вернулись в кровати, прошли еще одну проверку и снова выбрались на крышу.
– Я первую пачку пронесла сама, – затянувшись, сказала Эмили. – Хоть и не в себе была, но вовремя вспомнила и скотчем приклеила прямо к телу. А что, свитер широкий, ничего не видно. Причем не то чтобы я вообще курю или мне это даже нравится. Но я всегда ношу одну пачку с собой. На всякий случай.
– И я тоже, – сказала Мона. – Пачку сигарет и зажигалку, всегда. Просто на всякий случай. Иногда бывает, годами ношу. Ну как годами? Но до того, как сюда попасть в этот раз, одну и ту же пачку проносила в сумке больше года. Спокойнее знать, что если вдруг… ну, если накатит темнота, то можно идти по улице и курить, курить, курить, пока не начнет выворачивать наизнанку от сигарет.
– Я могу всю пачку выкурить зараз, – добавила Эмили. – И это помогает.
– А я никогда в жизни не курила, – призналась я.
– Это хорошо, – сказала Эмили. – Это значит, что у тебя есть надежда.
– Даже, я бы сказала, много надежды, – улыбнулась Мона и обняла меня. – Не стоит начинать.
– Слушай, Мона, – сказала я, – все хотела спросить… А как давно ты здесь?
Мона усмехнулась.
– Уже почти год.
– Ох, ничего себе, – вырвалось у меня. – Ну, тогда все понятно…
– Что понятно? – резко обернулась Эмили. – Что именно понятно? – повторила она, и мне показалось, что я уже вижу, как она собирается, готовясь к бою, как чуть подгибает колени и горбится, готовясь защищать. Но Мона по-прежнему обнимала меня, и непохоже было, что она собиралась снять руку.
– Да нет, ты не думай, – сказала я, повернувшись к Моне, старательно не глядя на Эмили. – Просто… ну, знаешь, у меня постоянно ощущение, будто ты знаешь что-то такое, чего не знают другие. И я все время пытаюсь понять, что это такое, что ты знаешь, а я нет.
На этот раз Эмили рассмеялась.
– Мона, – сказала она, – забредала в такие края, откуда мало кто возвращался.
Этого я не поняла. И спросила про другое:
– А как ты жила раньше, до того, как попасть сюда? Как у тебя все было?
Мона не отвечала так долго, что я подумала, что она не расслышала моего вопроса. Но потом она сказала:
– Все у меня было хорошо, Лиза. Даже не то чтобы хорошо. А просто я была счастлива, мне казалось, что все получится, что я всего добьюсь в жизни. Я была веселая. Легкая. А потом вдруг перестала, – и, не меняя тона, заметила: – Двенадцать минут.
Может, это и звучит глупо, но казалось, что на те короткие кусочки времени у нас появлялась свобода. Когда мы снова выбрались на крышу, я пыталась придумать, как вернуться к начатому с Моной разговору.
– Сначала я думала, что это настроение, – заговорила снова Мона, как будто именно на этом мы и остановились. – Что я распускаюсь, что сама виновата. Так было несколько лет. Когда я узнала, что это болезнь, долго не хотела с этим соглашаться, делала вид, что это все выдумки, родителям постоянно говорила, что в Америке всем приписывают какие-нибудь несуществующие болезни. Что не бывает никакого расстройства, бывает только слабость характера. Сейчас я очень сильно на себя сержусь за это, – призналась она. – Пока я делала вид, что болезни не было, она росла. Меня как будто разъедало изнутри этим. Я сильно изменилась, но все списывала на усталость, на экзамены, стресс, тяжелую работу. А в какой-то день вдруг стало ясно, что это всё. Я сорвалась. А когда очнулась, то поняла вдруг, что я – это уже не я. Не та я, которую я сама знала. И пока я находила разные оправдания и причины, что-то внутри потихоньку подтачивало, подстраивало под себя мой характер. Деформировало личность. И теперь я не знаю, что я на самом деле. Где кончается мой характер и где начинается болезнь. Я помню, кем я была когда-то, но совсем не знаю, какой я стала. Что я за человек. Потому что когда ты не знаешь, что ты такое, ты перестаешь понимать и все остальное вокруг, все люди превращаются в какой-то шум, кашу, неразбериху. Голоса какие-то сплошные, ты хочешь понять, но с каждым днем все меньше и меньше получается! – Мона уже почти кричала, и я испугалась, потому что такой я ее никогда не видела. Но она вдруг замолчала, закрыла лицо ладонями и несколько секунд так стояла. А потом продолжила уже спокойно: