первоначальное учение Будды претерпело, в своем историческом развитии, огромные перемены. Самые перемены эти показывают, что буддизм в чистом виде не годился для жизни. Тут я говорю о церковном буддизме и вспоминаю, как Л. Н. Толстой, в моем присутствии, выразился однажды в том смысле, что учение буддизма он ставит так же высоко, как учение христианства, но «только, разумеется, не учение церковного буддизма». Таким образом, Толстой чувствовал и признавал разницу между поэтической фантазией Сиддарты и тем, как поэтическая фантазия эта преломилась в делах, опыте, мыслях и настроениях живого человечества. Он-то сам стоял за первоосновную интерпретацию буддийского учения (занявшую, между прочим, столь важное место в воззрениях близкого ему по духу Шопенгауэра), – меня же интересует судьба этого учения и то, что осталось от него сегодня.
Знатоки Востока (цитирую здесь отчасти одну журнальную статью) свидетельствуют, что, распространяясь с юга, буддийское учение испытало, на протяжении столетий, огромные изменения. Его «Библия» превратилась постепенно в собрание пяти тысяч разных писаний. Из этого многообразия мыслей и толкований выделяются, как основные ветви, две категории буддийского учения, а именно: учение о «Малом Судне», которое удержалось на юге и служит выражением пессимистического миросозерцания, и учение о «Большом Судне», как оно привилось на севере и прежде всего в Японии (хотя также и здесь – в форме различных течений). Это последнее учение, в отличие от первого, характеризуется его позитивной, жизнеутверждающей тенденцией. Оно рассматривает мир как воплощение истины, отрицает область потустороннего и готовит человека, путем прохождения им обычной жизненной дороги здесь, на земле, к возвышению до «Будды», до Пробудившегося и Просвещенного.
В то время как учение о «Малом Судне» отдает предпочтение «бегству от мира» и отшельничеству, запутывается во взаимно-противоречивых формулах и в области этики исчерпывается, в сущности, бесчисленными предписаниями своего катехизиса все на одну и ту же тему «не делай того-то и того-то», – учение о «Большом Судне» выдвигает перед человеком задачи жизненно-практического содержания и подчеркивает значение ценностей общественного порядка.
Правда, в Японии церковное учение буддизма, принимающее явно выраженный националистический характер, идет слишком далеко навстречу требованиям государства, оправдывая, между прочим, и войну, но тут его предписания не могут считаться имеющими общий характер, поскольку именно в областях политической и социальной всегда возможны разнообразные и далеко идущие реформы. Зерну индивидуального человеческого сознания, всегда вырастающего и развивающегося на основе духовно-материального единства нашей природы, так или иначе, более соответствует буддийское учение о Большом, чем о Малом, Судне. Учение о Большом Судне – для всех, а, значит, и для человека вообще; учение о Малом Судне (в смысле учения о самоотречении) – для одиночек, представляющих в человеческом обществе всегда своеобразные, иногда привлекательные (Будда, Христос, Франциск Ассизский, Толстой), а иногда и отталкивающие (Диоген, Игнатий Лойола, Торквемада, архимандрит Фотий, Чертков) исключения.
Молодость (когда и дух, и тело в силе) и старость (когда тело отмирает постепенно) – два совершенно разные состояния, и потому и относиться к ним нужно по-разному. Что годится для старости, то не годится для юности. И наоборот. И странно было бы предписывать обоим возрастам одни и те же законы.
Лев Николаевич никак не хотел признавать, что у каждого возраста есть своя задача и что нельзя предлагать юноше путь, пригодный разве что только для старика. Недавно я опять вспомнил об этом при чтении (по-чешски) грандиозной китайской эпопеи XIII столетия «Приключения водных берегов»41, очень громоздкого, бесформенного, но местами замечательного по высокому художественному реализму произведения. Там, в милом предисловии полулегендарного автора Шинайаня есть местечко, хоть и далекое от мысли защищать права того или иного возраста, но выразительно подчеркивающее границу, отделяющую один возраст от другого.
Местечко – такое:
«Мужчина, который близится к 30 годам и не женился, пусть уж лучше совсем не женится. Мужчина, который до 40 лет не стал наместником, пусть уж не тужит по наместничеству. В 50 лет пусть не основывает большого хозяйства, а в 70 не пускается в путешествие. Почему так говорится? Потому что для него время на такие дела прошло, и если он пустится в них, то ему останется лишь мгновенье, чтобы ими наслаждаться».
Очень умные люди – китайцы!.. То-то и есть, что каждый возраст не должен упустить то, что ему свойственно, и должен жить не по законам предшествующего и не по законам грядущего возраста, а по законам и требованиям возраста своего. Юноше, например, не изжившему своей силы, не надо проповедовать о самоотречении, аскезе и отшельничестве. Все это в свое время придет. Точно так же человеку зрелого возраста и тем более старику вовсе не подходит образ жизни юноши: продолжая гоняться за внешним, телесным, он может упустить возможность плодотворного творчества, упустить духовное и тем самым стать в жалкое и недостойное положение. Последнее, между прочим, случилось с Гафизом, знаменитым иранским поэтом XIV столетия.
Член секты дервишей и софи42 в течение почти всей жизни, аскет, богослов и философ, с презрением попиравший в своих проповедях и религиозных гимнах все плотское, за что и получил прозвание «мистического языка», он вдруг под старость лет отказывается от прежнего направления своей жизни, принимается пить, весело жить и славословить в чудесных стихах все радости плотского существования и прежде всего женскую любовь, чем одних приводит в негодование, а других в восторг.
Ты в мозгу моем убогом
Не ищи советов умных:
Только лютней он веселых,
Только флейт он полон шумных!43 —
пел старик Гафиз.
Бедняга! Ему бы в молодости отбыть все это, а он… А он пожертвовал свою молодость дервишеству.
Толстой любил, идеализировал крестьян, ставил их в пример, призывал всех жить по-крестьянски.
Но… ведь его общее мировоззрение во многом, – может быть, в основном, – не имело ничего общего с крестьянской жизнью, с подлинным ее духом и характером. Там – здоровая, веселая, грубая, почти что только животная трудовая жизнь людей, больше чем наполовину живущих телом и для тела, здесь – проповедь аскетизма, опрощения, самоотречения, «неприятия мира». Что тут общего с каким-нибудь деревенским мужиком или бабой, девкой, парнем?
А между тем жизнь крестьян, действительно, цельна и хороша.
Мне скажут: «Вы слишком узко понимаете Толстого! его надо понимать и толковать широко!» Возражение естественное. Я сам, в бытность последовательным «толстовцем», старался понимать учителя возможно более широко, – и тогда как будто вмещалось в рамки этого понимания и мое собственное, личное отношение к жизни. К тому же Толстой – душа глубокая, великий писатель, и у него самого, конечно, достаточно хороших слов, дающих возможность широкого и вольного истолкования его миросозерцания. Но основная толстовская психология остается все же сама собой, – определенной, в значительной степени духовно-нигилистической психологией. И именно так Толстой и понимается огромным большинством людей и именно такое (долой то! долой другое!) оказывает влияние на большинство. Значит, надо все это выяснить, пересмотреть, исправить, содействуя созданию новой психологии, не духовно-аскетической или духовно-нигилистической, отрицающей или презирающей, дискредитирующей жизнь внешнюю, вещественную, материальную, а здоровой, гармонической, жизненной, приемлющей действительность, но остающейся духовной, психологии.
В согласии с этой новой психологией, задача самосовершенствования и необходимость стремления к духовному идеалу остаются, но более практически, в житейских вопросах, намечаются грани этого идеала. Человек остается существом духовным, но в теле, и таковым себя сознает, не ставя себе этого в преступление и не терзаясь по этому поводу напрасными и бесцельными упреками совести; телесные же функции его вводятся в строгую нравственную норму.
Если есть права плоти, то есть и требования духа, и на свете, конечно, гораздо больше людей, забывающих о требованиях духа, чем о правах плоти. Это надо признать. Огромные массы людей живут в порабощении у плоти и даже не сознают, что и у духа могут быть какие-то требования. Может быть, именно у лучших из них, переобремененных плотью и «жизни мышьей беготней»44, возникает тогда taedium vitae45, утомление жизнью, отвращение к ней. Из него нетрудно уже и найти дорогу к духовности, а, стало быть, и к спасению от тоски и бессмыслицы жизни.
«Неприятие» мира, аскетизм – одно; разнузданная, дикая жадность в пользовании жизнью – другое. Когда человек берет земных благ (вино, женская любовь, еда и пр.) больше, чем ему нужно, тогда они его подавляют – и природа его извращается, он страдает. Мера необходима. Она охраняет права духа.
Защищая «права плоти», я, с другой стороны, никогда не перестану воевать против богатства, материальных излишеств, обжорства, разврата, жадности к деньгам и к бессмысленному накоплению земных благ, против вульгарного американизма, против пресыщенного эгоизма, против полного поглощения души карьерными, денежными и собственническими расчетами. Тут я – верный оруженосец Л. Н. Толстого, защитник культуры и культурности, пропагандист социалистической и коммунистической морали. Служители «брюха», сторонники идеи буржуазного, самоупоенного, пошлого, сытого благополучия – среди «своих» меня не найдут.