В споре с Толстым. На весах жизни — страница 23 из 93

Если хотите, он достигает несколько иной цели, чем та, которую он себе ставил, а именно, внушения отвращения к своему описанию полового акта.

Да, сдается мне, что религиозный ригорист Толстой и тут погрешил против религиозности: тайны «божьего» мира не поддаются раскрытию, когда к ним подходят с нарочито-грубым мерилом и излагают их циничным языком. Говоря так, я не хочу оскорбить Толстого. Его жизнь и личность были воплощением благородства. Но тут, в стремлении во что бы то ни стало унизить и смешать с грязью половой акт, – Толстой, действительно, спустился с своей высоты, и в этом – горшее его самообвинение.

И великий Толстой мог думать, что он адекватно «описал» половой акт в этой карикатуре на описание, включенной подобострастными учениками в «Свод» его мыслей!.. Да он гораздо искуснее, полнее и адекватнее, со всей глубиной и всем блеском своего гениального литературного дарования, уже описал этот акт в другом месте: он описал его в романе «Воскресение», в XVI, XVII и XVIII главах 1-й части, в рассказе о романе Нехлюдова и Катюши. Психологи и моралисты, в определении природы полового чувства, всегда будут считаться у Толстого именно с этим описанием полового акта в романе «Воскресение» и с другими подобными описаниями в его художественных произведениях, а не с пародией на описание в «Своде» Черткова и Страхова.

Моралист и одновременно художник Толстой, вероятно, сознавал недостаточность всех своих рассудочных и философских доводов против всякой половой жизни вообще. Поэтому он вспомнил о последнем и самом могучем средстве, остававшемся в его распоряжении, – и в 1889 г. он пишет свою «Крейцерову сонату». Я понимаю, что весь буржуазный и мещанско-интеллигентский мир ошеломлен был этим произведением, как стая лягушек брошенным внезапно в пруд булыжником. Призадумались и чистые люди над нечистыми формами половой жизни.

Но я никогда не мог понять, почему «Крейцеровой сонате» придавалось многими или хотя бы некоторыми значение сокрушающего удара по положительной оценке брака и половой жизни вообще. В этой повести дан совершенно конкретный, индивидуальный, отдельный случай (casus, как говорят юристы) испорченного с детства, в высшей степени неуравновешенного в нервном отношении и развращенного мужчины, Позднышева, – человека определенной среды и притом человека, лишенного не только духовного взгляда на жизнь, но и вообще каких бы то ни было признаков того или иного устойчивого, самостоятельного миросозерцания. С проклятиями и огульным, слепым осуждением вспоминает Позднышев о своей супружеской и семейной жизни. Все ее тяготы, связанные с отдельными разногласиями супругов, с воспитанием детей и т. д., страшно преувеличиваются, – тут даже Толстой-художник изменяет себе. Жену Позднышев знает только как самку. С детьми, дающими столько счастья родителям в нормальной семье, у него нет никакой связи. Да и могло ли быть иным его отношение к семье? Нет! Старый и, в общем, слабый критик Толстого профессор-богослов А. Ф. Гусев совершенно правильно указывает в своей книге о «Крейцеровой сонате», что та распутная жизнь, которую вел Позднышев до самого вступления в брак, «должна была убить в нем, как и во всяком другом, самую способность к чистой и прочной привязанности». Позднышев, по словам А. Ф. Гусева, «везде говорит даже не о любви какой-нибудь, а о простом чувственном влечении, которое в нравственно испорченных людях вспыхивает то к одному, то к другому субъекту»68.

Мережковский цитирует, однако, в своей книге о Толстом и Достоевском высказывание Позднышева о «любви». Но что это за высказывание!

«– Ведь что главное погано, предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, а на практике любовь ведь есть нечто мерзкое, свиное, про которое и говорить, и вспоминать мерзко и стыдно. Ведь не даром же природа сделала то, что это мерзко и стыдно. А если мерзко и стыдно, то так и надо понимать. А тут, напротив, люди делают вид, что мерзкое и стыдное – прекрасно и возвышенно!»

Четыре раза повторены эти: «мерзко и стыдно»!

И это – чистое воззрение на брак? Нет! Мережковский совершенно справедливо расценивает этот пассаж как такое «бесстыдное обнажение пола», которого, «кажется, еще никогда нигде в мире не было». Обидно не только за человека, но даже за природу, на которую здесь возводятся недопустимые поклеп и клевета. Только истрепанный жизнью, пресыщенный развратник с опустошенной душой мог так рассуждать о любви и браке, как рассуждает Позднышев.

Естественно, что такой человек, ничего не видевший в браке, кроме удовлетворения похоти, под влиянием чувства ревности убивает свою жену. Если бы обстоятельства жизни разбудили в нем не ревность, а какое-нибудь другое чувство первобытного (даже и под «культурной» оболочкой) зверя-человека, например, чувство зависти к богатству старого дядюшки, то он бы, наверное, убил своего дядюшку, чтобы воспользоваться его богатством.

Такие случаи и случались, и теперь случаются, и, вероятно, будут случаться. Но почему, почему этот случай, случай Позднышева, может считаться единственным, в своем роде, отображением процессов влюбленности, половой связи мужчины и женщины, брака, семьи и т. д.? Почему случай этот возводится в общее явление? Почему хотя бы те же, скажем, «толстовцы» пользуются этим необоснованным правом носиться с «Крейцеровой сонатой» Толстого как с своего рода евангелием идеи целомудрия? Почему? С какой стати?

«Крейцерова соната» – художественное произведение и потому ее образы обладают внутренней правдой? Да, но куда же девать другие образы? Наташи, Долли, Кити, Левина, Андрея, Пьера, героини рассказа «За что?» у самого Толстого? Как выкинуть из мировой литературы образы Ромео и Джульетты, Фердинанда и Миранды, Вертера и Лотты, Германа и Доротеи, Онегина и Татьяны, Ракитина и Лизы, Инсарова и Елены, князя Мышкина и Настасьи Филипповны, Адама Бида и его возлюбленной в особо рекомендуемом Львом Николаевичем, в качестве произведения настоящего искусства, романе Джордж Элиот «Адам Бид», и пр., и пр.? Ведь образы эти обладают для нас не меньшей внутренней убедительностью, чем Позднышев из «Крейцеровой сонаты». Однако смысл их – совсем другой!

Да, я добросовестно старался усвоить взгляд Льва Николаевича на половой вопрос, но только я понял, в конечном счете, что произвольные схоластические построения, противные голосу жизни и живого чувства, не могут претендовать и на руководство жизнью и живым чувством.

В 1890 г. В. Г. Чертков писал Л. Н. Толстому о послесловии к «Крейцеровой сонате»:


«…Поторопитесь же прислать мне хоть полстранички или несколько строк, принимающие во внимание законность нравственного брака для тех сотен миллионов современных людей, которые еще не поднялись до уровня возможно более целомудренного брака. Если вы этого не сделаете и послесловие разойдется по миру без этой прибавки, то миллионы современных людей, еще живых во плоти, будут оттолкнуты от жизни Христа, а не привлечены к ней».


Толстой отвечал (24 апреля 1890 г.): «…Я не мог в послесловии сделать то, что вы хотите и на чем настаиваете: как бы реабилитацию честного брака. Нет такого брака»70.

* * *

В 1910 г. Л. Н. Толстого посетил скопец старик Г.71, много лет проведший в ссылке в Сибири за принадлежность к своей секте, человек острого и быстрого мужицкого ума. Они во всем сходились со Львом Николаевичем, и в главном – в признании безнравственности всякой половой жизни, но все же Лев Николаевич доказывал старику, что оскопляться не нужно.

– Лев Николаевич, – возразил скопец, – но если половая жизнь не нужна, так для чего же нам этот предмет нужен?!

Толстой был так озадачен этим вопросом, что, по собственному признанию, не нашелся сразу, что ответить. Да и много позже, со смехом вспоминая о вопросе скопца, Лев Николаевич в значительной степени сохранял тот же озадаченный вид. Ответа своего скопцу он, во всяком случае, другим не сообщал. Да и был ли этот ответ так же удачен, как «удачно», не в бровь, а в глаз, поставлен был вопрос скопца?..

В том-то и дело, что духовно, в глубине сознания проповедник полного воздержания от половой жизни Л. Н. Толстой был весьма, весьма недалек от скопчества.

* * *

О «целомудрии» взывал и Розанов. Красноречиво взывал. Но своеобразно, конечно.


«Лютер предполагал и предлагал двукратное или троекратное в неделю совокупление. Но, полагая, что не без причины “день седьмый суббота – господу Богу твоему”, я бы предложил и посоветовал всякой семье удерживаться в пределах одного недельного совокупления: дабы для других трудов жизни, для скорбей и тягостей ее всегда иметь бокал жизненности в себе наполненным до краев, и так именно, чтобы влага была дугою над краями. Пусть изливается, что не может держаться, что “через край”. “Небо” должно быть именно в нас, густое, темно-синее, с налившимися звездами, с жгучим солнцем, полною луною: “вот-вот” просыплется и упадет; но не просыпай его, береги его. Тогда будешь нежен к людям, привязчив, памятлив, милосерд, словоохотлив, делоохотлив, труженик без усталости, работа будет не тяжела, скорбь не будет переходить в отчаяние и меланхолию, люди станут нравиться, природа – нравиться… И дети будут очень здоровы и очень талантливы. Мы должны помнить, что ко всему в мире мы привязываемся через семя свое; как всем в мире мы пользуемся для семени своего» («Люди лунного света»).


От такой проповеди целомудрия иным «толстовцам», конечно, не поздоровится. А между тем здесь именно проповедуется истинное целомудрие, какое должно проникать и человека, не отказывающегося от нормальной половой жизни. Думаю, наконец, что подобный род проповеди относительного целомудрия достигнет на практике лучших результатов, чем отвлеченная, наджизненная, головная толстовская проповедь целомудрия абсолютного.

* * *

«Розановский» мотив отыскиваем, как это ни кажется невероятным, у… Канта. Мало того, наводит нас на этот мотив в кантовской философии не кто иной, как именно Лев Толстой. Со стороны Канта, с его «категорическим императивом», и в особенности со стороны Льва Николаевича, с его отрицанием плоти, это