В споре с Толстым. На весах жизни — страница 28 из 93

Определение культуры – далеко не полное. Произведения науки, искусства и философии или религии не только радуют и питают нас своей глубиной и красотой, но, идя к нам «из тьмы веков», еще и служат для нас вестью из прошлого, ушедшего мира, соединяют нас с предками нашими, жившими за целые эпохи до нас, и тем укрепляют в нас сознание принадлежности к бессмертному человеческому роду, обогащая при этом, разумеется, несказанно и наш духовный мир. Значение памятников культуры становится вдвойне ценным для нас, когда мы учитываем, что большинство искренних и бескорыстных деятелей культуры – писателей, художников, музыкантов, архитекторов – именно для нас-то, для грядущих поколений и работало, как работаем и мы не только для настоящего, но и для будущего, для потомков наших. Тут – цепь сплошная и неразрывная. Вот в чем еще, а не только в непосредственном наслаждении от созерцания предметов искусства или от чтения мудрой и прекрасной книги, состоит смысл и значение культуры.

Создавая памятники культуры и заботясь об их сохранении, человек, – если не бренное тело его, то дух, – вступает, в известном смысле, в борьбу со смертью и уничтожением, т. е. с тем, что составляет главную основу недовольства человека бытием. И пусть это – новая иллюзия, но для людей культуры все же значит что-то и отнюдь не является пустым звуком эпитет «бессмертный», когда он прилагается к Платонам, Аристотелям, Данте, Рафаэлям, Гёте, Ломоносовым, Бетховенам, Пушкиным, Толстым. Эти люди, как и Моисей, Христос, Конфуций, Магомет, Франциск Ассизский, Петр Великий, Маркс, Ленин, поистине живут в нас. И все вообще здание культуры стоит единым, вечным символом бессмертия, наподобие величественной пирамиды, только духовной. Создание – достойное человека и показывающее, что не так-то уж он растерялся и упал духом в том мире, куда Высшая Воля послала его на определенный отрезок времени.

* * *

Иное стихотворение, иная картина или песня, – что-нибудь вышедшее из духа Лермонтова или Шопена, – таит, хранит в себе подчас оттенок или выражение настолько тонкого, нежного, глубокого и, при всем своем своеобразии и индивидуальности, настолько общечеловеческого чувства, что, ознакомясь с этим творением, вы испытываете полное слияние с духом творившего. Это – сознание, исполненное невероятной радости и приносящее вам глубочайшее удовлетворение. Еще бы! – далекое или умершее вдруг приблизилось или ожило, вы – в нем, и оно – в вас, время и пространство вдруг перестали существовать.

Помню, как в 1910 году в Ясной Поляне Л. Н. Толстой позвал меня в свою комнату и с волнением стал говорить о том, как глубоко тронула и поразила его одна, прочитанная и переведенная им в тот день, мысль Паскаля.

– Эта мысль просто переворачивает меня сегодня, так она мне близка, точно моя! Я чувствую, как я в ней сливаюсь душой с Паскалем. Чувствую, что Паскаль жив, не умер, вот он! Так же, как Христос… Знаете, теософия говорит о таинственном, но что может быть таинственнее этого явления: вот, Паскаль умер двести лет тому назад, а я живу с ним одной душой!.. И так, через эту мысль, он соединяется не только со мной, но с тысячами людей, которые ее прочтут. Это – нечто такое глубокое, таинственное и умиляющее!..

Вот это-то самое я и хотел сказать своим рассуждением о смысле культуры. Паскаль писал свои «Pensees»83 на отдельных лоскутках бумаги, которые лишь после смерти его были собраны, систематизированы и изданы. И вот содержание одного из этих лоскутков, – может быть, случайно сохранившегося, – дошло до Толстого и… «перевернуло» его.

Увы, лоскуток бумаги, кусок холста, не говоря уже о каменном здании, о глыбе мрамора, слитке бронзы, переживают человека. И это такое чудо, что люди научились передавать им свою душу и так – создали культуру, способную (пока земля стоит) преодолеть и рамки времени!

И почему бы нам не ценить культуру?!

А между тем были ее отрицатели, и в список их имен включаются великие имена Руссо и самого Л. Н. Толстого, – справедливо или несправедливо, кто разберет? Сторонники Руссо и Толстого скажут, конечно, что учителя их отрицают лишь «ложную», ненастоящую культуру. Другие, опять, найдут, что и то, что разумеется подчас под «ложной» культурой, на деле может иметь колоссальное значение… и даже – чем менее уловимое и определимое, тем более дорогое…

Я думаю так: осторожное и чуткое отношение ко всем памятникам духа, ко всему творчеству ушедших в небытие поколений не может не составлять прямого долга каждого живущего, если он претендует хоть на тень порядочности и благородства.

* * *

Понятие вечного Лев Николаевич трактовал отвлеченно, метафизически: «вечным» можно жить и сегодня, «вечное» – это не будущее, это – не категория времени, а, скорее, категория качества, достоинства.

Ничего возразить против такой трактовки не могу. Но вот любопытно, что в одной записи своего дневника за 1909 год Толстой, – может быть, в минуту «слабости» и как бы снижаясь с высоты своего религиозного мировоззрения, целиком пропитанного духом «категорического императива», – говорит если не о «вечности», то о жизни в будущем в том смысле, как мы склонны употреблять это понятие, когда рассуждаем о смысле культуры.


«Думал о славе людской, – пишет Лев Николаевич. – Есть в этой потребности доброго мнения о тебе, любви к тебе людей что-то непреодолимое и законное. И сейчас мне пришло в голову то, что насколько ложно, преступно желание похвалы, любви людей при жизни, настолько хорошо, добро, законно желание продолжения своей жизни в душах других людей после своей смерти. В этом желании нет ничего потакающего личности, нет ничего исключительного, а есть одно желание участия в общей, всемирной, духовной жизни, участия в деле Божьем, бескорыстное, безличное. Кажется, что это верно»84.


Широка душа Толстого. Глубоки его духовные искания. Главное: глубоко и искренне стремление к свободе духовной, нежелание связываться тем, чем он сам же себя связал, т. е. определенными «принципами» и «догматами» отвлеченного характера, свободно и искренне это вольное потряхивание своими собственными цепями… с готовностью и совсем сбросить их, когда понадобится.

В приведенном изречении Толстой выступает перед нами не неумолимым и по-своему «жестоким» религиозным ригористом, а простым, добрым, мудрым, смиренным и покорным жребию своему человеком, целиком базирующимся на земном, «данном» нам всем судьбою, единственно реальном основании.

И мечта – хотя бы и по смерти, своими мыслями, своим творчеством «участвовать в общей, всемирной, духовной жизни, участвовать в деле Божьем» (строящемся на земле) – это уже знак примирения с миром, выражение позитивного отношения к миру, к тому «внешнему», «материальному» миру, который перед тем признавался за ничто и однажды даже с легким сердцем приносился в жертву комете Галлея, долженствовавшей разрушительным образом задеть многогрешную нашу планету своим хвостом.

Культурный Толстой на этот раз живо почувствовал смысл и значение культуры, которую он чаще отрицал, чем признавал. Значит, он все же сознательно принадлежит культуре. И культура, с своей стороны, от Толстого, конечно, никогда не откажется.

* * *

Очень любопытны два письма Льва Николаевича к духоборцу Веригину в сибирскую ссылку: о пользе книгопечатания85.

Веригин довел до абсурда руссовско-толстовскую точку зрения о пагубности цивилизации и «ложной» образованности, сектантски-дикарски скатившись к признанию ненужности всякой книги. Толстой горячо и в то же время мягко усовещивает невежественного «пророка из народа», которому так по душе роль апологета невежества, убеждая его в ошибочности столь радикально-нигилистической точки зрения. Веригин, наверное, с внутренним чувством превосходства ученика, пошедшего «гораздо дальше» учителя, пробегал эти строки как бы оправдывающегося перед ним корифея русской литературы, светила русской мысли. Поучительная картина!..

Картина эта и на самом деле поучительна, – по крайней мере, для многих «толстовцев», слишком упрощенно подошедших к «опрощенским» теориям Л. Н. Толстого, – «толстовцев», которым поистине более приличествует название «веригинцев», чем «толстовцев».

* * *

Защищая книги, Л. Толстой тем не менее нападал на науку, в современном понимании этого слова, противополагая ей нечто узкое и утилитарное. Лев Николаевич знал, что побороть авторитет науки нелегко. И потому он притягивал все возможные средства, чтобы скомпрометировать науку, – и не ту или иную ее ветвь, не то или иное, не оправдывающее себя, течение или направление, не ту или иную ложно поставленную себе наукою цель, а именно самый принцип знания. Обращается он, между прочим, также к помощи критериев абсолютных.

«Знанию нет конца, – рассуждает Л. Н. Толстой. – И потому про того, кто знает очень много, нельзя сказать, чтобы он знал более того, кто знает очень мало»86.

Иначе говоря, об академике Павлове, например, нельзя было сказать, чтобы он знал более, чем абсольвент «десятилетки». Но стоило ли прибегать к подобным софизмам? И кого они могут ввести в заблуждение? Разве что какого-нибудь невежественного, хотя и добродетельного, «толстовца».

* * *

Л. Толстой ставил науке утилитарные задания. Наука должна помочь человеку хорошо жить. Это важно, но, кроме того, есть и чисто теоретические задания, к удовлетворению которых ведет человека его любознательность. С древнейших времен (Ассирия, Вавилон, Эллада) занимались, например, люди астрономией и строили свои, долго неопытные, представления о том, что происходит там, на небе. Что же, законно это было или противозаконно? По Толстому, противозаконно. По-нашему, законно. Зачем ограничивать ум человека в его развитии и в его запросах? Но суть вопроса еще в том, что, по большей части, все познания чисто теоретического характера на поверку оказываются имеющими ближайшее отношение к практической жизни человека на земле. Недаром знакомство с положением и передвижением небесных светил используется моряками в их странствиях по морям и океанам. А химия? а зоология? Сколько проблем, возникших на почве бескорыстной любознательности, повело в своем дальнейшем развитии к полезнейшим практическим открытиям!