В споре с Толстым. На весах жизни — страница 29 из 93

Не первым надсмехался Толстой над учеными, изучавшими «букашек». Но, может быть, именно на работе этих ученых основана современная бактериология, как и все дело предохранительных, а также целительных, пастеровских прививок. Ограничить ученого в его стремлении проникнуть поглубже в природу нельзя, его глаз постарается заглянуть за любую преграду, которая поставлена будет ему на пути. Он должен быть свободным и всесильным в своем мастерстве – только так он может творить и делать открытия.

Теоретики широко расчищают поле науки. Деятели прикладного знания выбирают из всех завоеваний и приобретений науки то, что годится на прямую пользу людям. Но система знания – одна, и попытка Льва Николаевича раздробить или раздвоить ее не привела и не могла привести ни к какому результату. У людей не было бы ни плуга, ни электрической лампочки, если бы не были установлены предварительно основы металлургии и науки о свете.

* * *

Мережковский, в своем исследовании «Л. Толстой и Достоевский», собрал «букет» отдельных словечек и выражений Л. Н. Толстого о науке. Отсюда мы узнаем, что Л. Толстой доказывает «ничтожность знаний опытных» (Сочинения, изд. 1898 г., т. XV, стр. 230); что, по его словам, все открытия современной науки, от Ньютона до Гельмгольца, все эти, как Лев Николаевич выражается, «исследования протоплазм, формы атомов, спектральные анализы звезд» – совершенные «пустяки» (XV, 224), «ни на что не нужная чепуха» (XIII, 193), «труха для народа» (XIII, 181), по сравнению с истинною наукою «о благе людей» и о том, «каким топорищем выгоднее рубить», «какие грибы можно есть» (XIII, 175); что «вся наша наука, искусство – только огромный мыльный пузырь» (VI, 264); что «ни в какое время и ни в каком народе наука не стояла на такой низкой степени, на какой стоит теперешняя» (XV, 256); что она нечто вроде «талмуда», на изучении которого современные люди «вывихивают себе мозги» (XIII, 168) и т. д. Надо сказать, что можно подобрать множество других, подобных же по смыслу и форме, выражений у Толстого, особенно из его дневников и сочинений, написанных уже после 1898 года. Выражения эти характерны не только сами по себе, но и потому, что они ясно определяют самый дух воззрений Льва Николаевича на науку – дух недоверия, отрицания и высокомерного презрения. Неверие в объективное значение истин и достижений эмпирического знания только подкрепляло это отношение Толстого к науке, и тут опять сказалось определенно влияние христианского, монашеского спиритуализма и «неприятия» мира реального, мира материального.

Толстой – бессознательно, конечно, – прикрывался маской сочувствия народным интересам, с которыми якобы современная наука расходится. Но что сказал бы Лев Николаевич сегодня, когда к науке и знанию приобщились широкие народные массы на его родине и когда сознательный рабочий не только не проявляет никакой вражды к науке и культуре, но, наоборот, стремится к ним, часто преодолевая немалые трудности? когда из рабочего класса вышел целый ряд выдающихся деятелей науки и культуры, с своей стороны несущих плоды своих познаний еще дальше и глубже в бывшие «низы» народа? когда неграмотность ликвидирована и когда в самых глухих уголках России и других советских республик возникли новые культурные предприятия, фабрики, заводы, школы, театры, дома культуры, библиотеки, избы-читальни и т. д., и т. д.? И когда – добавим – народ принимает все это с благодарностью и с полным признанием усилий власти пойти к нему навстречу? Когда он извлекает из знаний новые и новые плоды для всей общенародной жизни?

Или Толстой стал бы снова доказывать, что все это не нужно народу, что народ мог бы преспокойно оставаться на печи, не знать ничего ни о радио, ни об электричестве, ни о социалистическом устройстве жизни и отдаваться лишь подготовке к смерти через самоотречение и самосовершенствование?

Очень может быть, что да. Но тут, зная, что народ стал жить лучше, достойнее, легче, чем при отцах и дедах Толстого и при нем самом, мы никак не могли бы пойти за Львом Николаевичем.

* * *

Теоретический интерес, дело любознательности – вещь совершенно естественная и сама собой разумеющаяся. Любуясь луной, солнцем, звездами, человек не может не ставить себе вопроса об их устройстве. Его не могут не интересовать и анатомия человека и животного, и геология, и сравнительное языкознание. Лучше всего доказывают естественность и непреодолимость, неотвратимость бескорыстной любознательности примеры великих ученых, решавшихся на сумасбродство, жертвовавших всем, чтобы только иметь возможность поставить или продолжать свои изыскания. Помню, на меня в юности произвел сильное впечатление пример Линнея, который еще совсем молодым человеком проявлял живой, непреоборимый интерес к естествознанию. Служа солдатом и стоя однажды в строю, Линней обратил внимание на порхавшую вокруг бабочку: он еще никогда не видал такой! Бабочка так заинтересовала его, что он, не в силах себя превозмочь, бросил ружье, выскочил из строя и, перед глазами товарищей и начальства, начал гоняться по площади, стараясь прихлопнуть бабочку своей форменной, военной шляпой…

«Не смей интересоваться бабочками!» – можно было бы сказать Линнею, но… что из того? Куда бы он мог спрятать свой интерес? в карман?

Таким же разительным показался мне пример почтенного швейцарского астронома………..87, который, будучи уже глубоким стариком и желая во

что бы то ни стало подняться на только что, с величайшими трудностями, воздвигнутую на Монблане обсерваторию, позволил запаковать себя в тюк, с тем, чтобы затем проводники тащили за собой этот тюк на канатах, через пропасти и ледники, на альпийскую вершину: дотащили-таки, распаковали, и ученый работал, на уровне нескольких тысяч футов, во славу!

Что мог сказать Толстой о…………………?88 Что ему лучше было бы заняться

делами благотворительности или спасения души, чем лазить, с опасностью для жизни, на Монблан? Но разве не было бы это ущерблением свободы духа ученого?

А героизм множества русских полярников, начиная Дежневым и кончая Папаниным?

А работники над радием, огромное количество которых попортило себе руки или совсем погибало от действия таинственных лучей недостаточно еще исследованного вещества? Служили они человечеству или не служили?

Так-то!..

Когда композитор Лядов в свое время (заочно, конечно) упрекал Л. Толстого за то, что «он – человек живота, а не духа», потому что для него все, «и Бог, и искусство», должно быть только полезно, то он знал, что говорил. «Полезным», утилитарным вовсе не исчерпывается наша духовная жизнь. Толстой любил молиться, а ведь, с его точки зрения, ему можно было, пожалуй, сказать: «не молись, это – бесполезное занятие!» Он бы запротестовал. Но если можно молиться, то можно и познавать.

* * *

Сидя в 1914–1915 гг. в Тульской тюрьме89, я занимался, – теоретически, разумеется, – астрономией. Не могу сказать, какое я получал при этом наслаждение: то одно, то другое из изумительных астрономических открытий возникало передо мной. Свод небесный раскрывался и представал в своем несравненно организованном, закономерно живущем и дышащем и в то же время бесконечно разнообразном виде. Целые миры, каких не могла бы выдумать самая буйная фантазия, открывались перед изумленным и благоговейно трепещущим умом. Сколько поэзии! Сколько пищи для религиозного, в лучшем смысле, чувства!.. И почему мы стоим так далеко от этой науки? Ведь это такое счастье – хоть на мгновенье оторваться от поверхности нашей планеты и совершить вольный полет по вселенной, в качестве «космонавта», хотя бы только и духовного! Нельзя же быть такими мещанами, чтобы не пожелать даже оглянуться вокруг себя в мире. Грешно ничего не знать о солнце, планетах, звездах, туманностях, о размерах и движении светил, о расстоянии их от земли и друг от друга, о Млечном пути, о протуберанцах, затмениях и т. д., и т. д. А если бы к этому иметь еще возможность воспользоваться телескопом? Ведь выше этого удовольствия ничего и представить себе нельзя!.. И почему хотя бы зачатки астрономии не преподаются в школах? Почему ученикам не рассказывают о Галилее, Гершеле, об открытии Ле-Веррье, о чудесах спектрального анализа? Какое это имело бы огромное воспитательное значение! Сколько бодрости, инициативы и силы духа, сколько любви к знанию и потребности в смелом исследовании почерпали бы юноши и девушки, изучая хотя бы основы астрономии, хотя бы самые разительные и эффектные ее откровения! Ум привыкал бы к иным мерам и горизонтам и, конечно, рос, расширялся бы и сам. А что астрономия возносит человека над пошлостью и грязью человеческого существования, для меня нет ни малейшего сомнения.

* * *

Я говорил о Линнее, о……………..90. Но вот вспоминается мне история еще одного большого, непреодолимого увлечения в науке: увлечения камнями.

Талантливый русский минеролог академик А. Е. Ферсман был обуян любовью к камням с юных лет и уже молодым человеком обладал прекрасной минералогической коллекцией. Он отлично понимал техническое значение камня, но едва ли не еще больше увлекался поэзией красоты и «бурной» историей камней, особенно самоцветов. И куда только ни кидался он на изучение камней? И на Урал, и на Алтай, и в Забайкалье, и в Крым, и в Западную Европу, и на острова Средиземного моря. Уже стариком принимал личное участие в тяжелой экспедиции на Памир – на поиски голубого и синего памирского лазурита, – поиски, увенчавшиеся полным успехом. Пр и Академии наук

Ферсман заведовал минералогическим кабинетом. Тысячи, десятки тысяч кристаллов прошли через его руки, в то время, как глаз ученого внимательно и детально их исследовал. Влюбленный в красоту самоцветов – алмазов, рубинов, сапфиров, шпинелей – Ферсман не жалел ни времени, ни сил, ни всей жизни, отданных любованию этими прекрасными как цветы произведениями земли и их изучению. Он знал возраст того или иного камня, – сотни миллионов лет, а то и больше, – и различал все виды самоцветов. Вместе в Плинием верил, что изумруд – это камень, который для знатока и любителя – «превыше всех благ земных» и красота которого «прекраснее благоухания весеннего цветка». Да только ли изумруд? Нет, и другие самоцветы полны были для него такого же очарования!..