В споре с Толстым. На весах жизни — страница 33 из 93

Но воля Толстого была категорична, и открытки рассылались.

Лев Николаевич, наверное, спас поля русской литературы от множества плевел незрелого стихотворчества, а за возможные ошибки принимал тяжелую ответственность на себя.

Заслуживает ли поэзия такого страха или, еще лучше сказать, такого страхования против нее?

Думается, что нет.

* * *

Поэзия, конечно, не стихоплетство, но и без «стихоплетства» поэзии трудно обойтись. Почему? Она – немного косноязычна (пример – Пастернак), не удовлетворяется языком ясным и простым (Пушкин – один на много веков). Она, в сущности, иррациональна. Поэтому поэт не говорит, а поет: не смыслом, так ритмом, мелодией он удовлетворит, покорит слушателей. Требовать же ясности от поэзии – это все равно, что требовать рационализма, который является, по существу, антиподом поэтического. «Простое», «умное», исполненное рационалистического духа стихотворение – всегда плоско. Иное «туманное» – перл поэзии. Валерий Брюсов, при личной встрече, не хотел подать мне руки… за то, что мой учитель, покойный уже тогда Лев Толстой, в своей книге «Что такое искусство» надсмеялся над одним стихотворением Малларме как над бессмыслицей. Но «туман» в стихах и не улавливаемый сразу рассудком «ясный смысл» – вовсе не такая беда. Недаром тот же великий Пушкин обронил свое: «Поэзия, прости Бог, должна быть глуповата». Недаром, задолго, задолго до всяких Пушкиных, Малларме и Брюсовых, и великий, старый Сократ рассказывал:


«…Ходил я к поэтам… и спрашивал у них, что именно они хотели сказать… Чуть ли не все присутствовавшие лучше могли бы объяснить то, что сделано этими поэтами, чем они сами. Не мудростью могут они творить то, что они творят, а какою-то прирожденною способностью и в исступлении, подобно гадателям и прорицателям»98.

* * *

Пушкин… Если вначале возможны были споры о нем, то как возможны они после того определения, которое дал месту Пушкина в литературе Н. Г. Чернышевский: «Он первый возвел у нас литературу в достоинство национального дела»?99 Это глубоко верно и одного этого достаточно, чтобы Пушкина любили, чтобы о Пушкине не забывали. Но мы любим Пушкина и не забываем его не только вследствие его исключительного значения в истории литературы, – нет, мы любим его как вечно живое начало солнечности, начало здорового и бодрого оптимизма, начало радости жизни, начало деятельного и бодрого ума, начало правдивой, острой и передовой мысли, соединенной с высокой культурой и с высоко-поэтическим восприятием действительности. Достоинствами ясного, чистого и предельно-прекрасного пушкинского русского языка восхищается и старый, и малый. Покоряет нас в Пушкине и его глубокая, преданная любовь к Родине, его вера в Россию. Что он соединял с этой верой и чистейший, великодушнейший космополитизм, доказывать не приходится.

Много у Пушкина было врагов, иногда бесталанных, а иной раз достаточно одаренных, но… пало все, что они насказали, натворили и нагородили против Пушкина. Даже Л. Толстой, этот неугомонный потрясатель основ старой цивилизации, не отважился поднять руку на Пушкина-писателя, считая его своим учителем и до конца восхищаясь лучшими его творениями, в частности – прозой. И революция всенародная признала авторитет Пушкина как национального русского поэта. Пушкин живет. Кого пронзила пуля пустоголового Дантеса? Воздух!

«Убить» Пушкина! Нет, смазливенькому французику это не удалось.

Пушкин живет. Это ощущает каждый из нас, «встречаясь» и «общаясь» с Пушкиным, как ощутил я в Тульской тюрьме в 1915 году за перечитыванием полного собрания его сочинений и писем.

Толстой, желая поднять мою душу, надломил ее. Пушкин никого не мог надломить. Его поэзия, его восприятие жизни – сама гармония, сама человечность. Он и надломленную душу может выправить и успокоить.

Только представить себе – Россию без Пушкина! Россию, не получившую 37 лет жизни этого благороднейшего из ее сыновей! Это поистине было бы нечто очень печальное: шла бы тогда русская жизнь, по Толстовскому выражению, «без изюминки». А Пушкин, как изюминка, подслащает и веселит жизнь великого народа.

И все в нем было цельно, умно, хорошо. Лев Николаевич нашел, что «Борис Годунов» был ненужным подражанием Шекспиру100. А «Борисом», да еще оснащенным музыкой Мусоргского, живут не только русская, но и иностранная культуры.

Ханжам не нравится «атеизм» Пушкина, без сомнения бывший одной из форм его отрицания церковной казенщины и мертвечины николаевской эпохи. Но Пушкину отнюдь не чужда и религиозная настроенность, и притом в высшем, не церковном значении. Без нее не были бы созданы ни «Пророк», ни изумительное «В часы забав иль праздной скуки», ни столь трогавшее Толстого «Воспоминание».

Живой человечности учимся мы у Пушкина – человечности без тени сентиментальности и без необходимости насильственного подавления в себе естественных человеческих чувств и стремлений. Учимся доверию к жизни, счастливы, с помощью пушкинской поэзии, нащупать дорогу развития всех человеческих способностей и уменью и жить, и умирать, благословляя Провидение. От крайностей толстовского заушения и неприятия жизни надо вернуться к светлому, жизнеутверждающему гению Пушкина.

Пушкин живет. Мы это чувствуем – стоит только произнести великое имя.

* * *

Хочется мне вспомнить здесь еще об одном русском писателе, который все растет и растет после своей смерти: об А. П. Чехове. В истории русской литературы мало образов, столь чарующих и привлекательных, как образ А. П. Чехова, писателя-художника, соединяющего с глубоким знанием жизни, исключительный способностью проникновения в человеческую психологию и предельным, тончайшим словесным мастерством какую-то особую, обвеянную поэзией, целомудренную скромность и бездонную, всепокоряющую нежность. По сжатости, выразительности и образности языка в рассказах и новеллах

Чехова сравнивали когда-то с Мопассаном. Но, как ни блестящ Мопассан, Чехов, по существу, не только равняется ему, но и превосходит французского писателя своим стилем – экономичным, сжатым и в то же время предельно тонким и точным, а к тому же – по-русски одухотворенным, без этого излишнего отягощения телесным, плотским, животным, что часто чувствуется и удручает, – как удручает спертый воздух в давно не проветривавшейся комнате, – у французов и, в частности, у Мопассана.

Давно пора отвергнуть также взгляд на Чехова только как на поэта безвременья, изобразителя «лишних людей» и т. п. Живописуя пошлость и борясь с пошлостью, Чехов несомненно подымается надо своим временем. Нельзя смотреть на Чехова и только как на художника, лишенного будто бы собственного мировоззрения, как это утверждали многие, в том числе и Л. Н. Толстой. Мировоззрение у Чехова было, и сейчас оно вырисовывается для нас довольно ясно. Мировоззрение это было научное. Чехов был идеалист, как почти все русские его эпохи, и героям его свойственно было мечтать о «небе, усыпанном алмазами». Однако идеализм Чехова, в противоположность идеализму Л. Н. Толстого, был, если можно так выразиться, гораздо более «почвенным». Мечтая о звездах, Чехов чувствовал землю под ногами, и в этом отношении он ближе к нашей эпохе, чем Толстой. Как герой рассказа «Скучная история», Чехов верил, что «наука – самое важное, самое прекрасное и нужное в жизни человека, что она всегда была и будет высшим проявлением любви и что только ею человек победит природу и себя». Его мечты о счастье – совершенно конкретны. «Моя святая святых, – писал А. П. Чехов в письме к поэту Плещееву, – это человеческое тело, здоровье, ум, талант, вдохновение, любовь и абсолютнейшая свобода, свобода от силы и лжи, в чем бы последние две ни выражались»101. Отношение интеллигенции к народу должно строиться не на сентиментальной идеализации мужика и на филантропии, а на «расчете, знании и справедливости», как выражается доктор Соболь в рассказе «Жена». Надо делать, надо изменить существующий строй, надо оснастить мужика и рабочего знаниями, надо дать народу проявить свою силу, надо помочь трудовым людям занять равноправное положение в обществе и государстве.

В молодости и Антон Павлович прошел через увлечение Толстым. Но вот что он потом писал о этом (в письме к А. С. Суворину):


«Толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6–7, и действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода… расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса»102.

Эта тирада великолепно показывает, в чем Чехов опередил свою эпоху. Тут он выступает перед нами в качестве не отвлеченного, морализирующего только, а конкретного гуманиста, знающего, что народ нужно прежде всего поднять материально, а, следовательно, освободить его от кабалы и рабства, чтобы он мог вздохнуть свободно.

Чехов верил в культуру. Он и своим земельным, дачным участком в Аутке увлекался, поскольку можно было обратить его из дикого, каменистого клочка земли в культурное, красивое место. Знакомя с скромными своими хозяйственными планами и достижениями А. И. Куприна, говорил:

– Знаете ли, через триста-четыреста лет вся земля обратится в цветущий сад. И жизнь будет тогда необыкновенно легка и удобна!..

Жизнь пока еще очень тяжела. Злые силы не дремлют. Косность человечества еще не преодолена до конца. Но если бы Чехов проснулся и посмотрел, как ожили и расцвели когда-то запущенные и бесплодные пространства Узбекистана и Казахстана, как культура мощно продвинулась в самые глухие и самые заброшенные уголки советской земли, как поднялся народ, каких людей выдвинул, какое гордое самосознание в себе выработал, он бы, наверное, признал, что назначенный им срок – в триста-четыреста лет – для обновления жизни уже значительно сокращен.