В споре с Толстым. На весах жизни — страница 46 из 93

Но потом он, очевидно, увидел, что покаянием и голодовками нельзя ни англичан сломить, ни переменить индусских бедняков, борющихся за свои права… за право хотя бы наедаться досыта, и в 1946 году заявил, что он более не считает Национальный конгресс (от имени которого он действовал) обязанным применять лишь ненасильственные меры борьбы.

Дело Ганди, первым показавшего путь организованного мирного сопротивления насильникам, не следует нам, европейцам, хоронить совершенно, как это иногда делается. Ведь этот путь есть, в конце концов, не что иное, как общая забастовка, от применения которой в известных случаях политики и революционеры не отказываются.

* * *

Если Толстой и Ганди были пацифистами, то теперь и слепым ясно, что и правительство СССР со всей неуклонностью ведет последовательную и твердую политику мира, выдвигая и защищая в ООН и на всех вообще международных конференциях и конгрессах идею мирного сосуществования, идею арбитража, разоружения, соглашения, полного отказа от оружия атомного и водородного, угрожающего человечеству неслыханными и невиданными бедствиями. Нет ни одного государства, которое могло бы равняться с Советским Союзом последовательностью и принципиальностью своей позиции в этом отношении. И хотя «СССР держит порох сухим», зная, что каждую минуту он может подвергнуться новому варварскому нашествию, вроде гитлеровского, представители его и советские люди вообще выступают на международном форуме с речами, под которыми, наверное, подписались бы и Толстой, и Ганди.

Вот – отрывок из речи члена советской делегации, таджикского писателя Мирзо Турсун-Заде на Всемирном конгрессе сторонников мира в Париже весной 1949 года:


«Почему прогрессивные люди различных стран, все, кто трудится и создает ценности, объединились в едином движении за мир? Да потому, что мир – это возможность работать и жить, дружить и учиться, растить детей, любить и быть любимым, быть счастливым и пользоваться всеми благами земли. Вот почему мы за мир.

Война противоестественна и чужда природе современного человека. Только звери в образе людей могут снова призывать к войне, когда еще не высохли слезы матерей во всех странах, когда еще не зажили раны, не изгладилась память о разрушениях и бедах. Матери рожают своих детей для счастья на земле, к созидательной жизни, а не для того, чтобы они превратились в пушечное мясо. Народы мира не хотят войны».

Отдав, по крайней мере, половину всех своих сил служению идее мира, борьбе за мир, я счастлив привести здесь эти простые, ясные и сердечные слова рядового советского гражданина против войны. Должен сказать, что подобное настроение является господствующим в СССР. Тут нет трусов, но нет, совершенно нет и милитаристов или хотя бы патриотов дурного тона, желающих победоносной войной снова и снова выявить величие Родины. Величие это и так всем ясно. Повторяю, я не встречал в СССР ни одного человека, мечтающего о войне, как это… к сожалению, бывает в других странах. И это тоже – последствие перевоспитания нации, произведенного режимом социализма. Труд, но не война! – вот лозунг жизни, с точки зрения любого советского гражданина. И, однако, если на его Родину снова будет произведено нападение, он оставит мирный труд и отправится на фронт, чтобы биться, а, если нужно, то и умереть за Родину.

* * *

В отношении понимания нынешней эпохи развития СССР многому научило меня изречение Гёте, записанное Эккерманом:


«Все эпохи, которые идут назад и охвачены разложением, полны субъективизма, зато все эпохи, которые идут вперед, имеют объективное направление»127.


Это – совершенно верно. Коммунистическая, советская эпоха с самого начала взяла именно объективное направление: к освобождению рабочего класса, к созданию промышленности в стране, и обобществлению земледелия, к насаждению коммунизма и в городе, и в деревне, к мировой революции, наконец. И вот – результат: страна бодро живет, бурно развивается, преодолевает самые невероятные препятствия и трудности, укрепляется и в хозяйственном, и в политическом, и в военном, и в дипломатическом отношении, валит на обе лопатки злейшего внешнего врага и выдвигается в состав двух-трех величайших держав – решительниц судеб мира.

И возьмите предшествующую царскую эпоху: рафинированное искусство, декадентство, спиритизм, Толстой, Мережковский и Гиппиус, доктор Бадмаев, путающаяся в трех соснах Государственная Дума, весьма разветвленное и политическое, и религиозное сектантство, не имеющая голоса и влияния наука, раболепствующая Церковь, глупый царь, сумасбродная царица, наконец – Гришка Распутин, измена, разгром на войне, революция и – позорный конец!

Прав Гёте.

VII. Summum bonum128

Все хотят быть счастливыми – и боятся признаться в этом. И в философии, в идеалистической философии эвдемонизм, признание счастья основным стремлением жизни, отнюдь не является всеобщим принципом. Философы-ригористы отвергают счастье как цель жизни и ставят человеку более высокие задачи. За ними следовал и Л. Н. Толстой. Но говорить против счастья трудно. Оттого даже такие умы, как Кант, отвергнувши принципиально эвдемонизм, все же вводят его как-то в свое умозрение. Чистая воля или добродетель должна быть, по Канту, безусловно независима от удовольствия и счастья или благополучия. Но противоречие, часто имеющее место между добродетелью и счастьем, несогласно с идеею высшего блага, которое в полноте своей должно заключать всякое добро, следовательно – и счастье.

Таким образом, у Канта находим понятие «высшего блага» (summum bonum), которое, по требованию разума, должно быть осуществлено. Осуществлять же «высшее благо» – значит: во-первых, стремиться к нравственному совершенству; во-вторых, достигать этого совершенства и, в-третьих, пользоваться блаженством как необходимым следствием достигнутой добродетели.

Таким образом, «блаженство» обещает нам даже строгий и неподкупный изобретатель «категорического императива». Он и не мог поступить иначе. Ведь он все же, хоть и на своем, по-немецки тяжелом, заумном языке, говорил с людьми.

* * *

«Для того, чтобы наверное быть счастливым, – говорит Л. Н. Толстой, – надо только одно: люби, люби всех – и добрых, и злых. Люби не переставая, и не переставая будешь счастлив»129.

Откуда такая уверенность, что человеку ничего больше не нужно? что ему довольно любви ко всем, и добрым, и злым, для постоянного, не перестающего счастья?

Послушаем снова Льва Николаевича:

«Мы не знаем и не можем знать, для чего мы живем. И потому нельзя бы было нам знать, что нам делать и чего не делать, если бы у нас не было желания блага. Это желание верно указывает нам, что надо делать, если только мы понимаем свою жизнь не как животное, а как душу в теле. (Подчеркнуто мною. – В. Б.). И это самое благо, какого желает наша душа, и дано нам в любви»130.


Таким образом, мы видим, что высшее благо или счастье, заключающееся в любви ко всем, возможно при одном условии: если мы понимаем свою жизнь не как животное, т. е. если мы игнорируем требования своего тела, или если понимаем жизнь как «душу в теле», но при этом опять-таки отталкивая, как ненужное или даже враждебное начало, наше тело и отдавая все внимание своему духовному существу, душе. Иначе говоря, в этом, основном воззрении Л. Н. Толстого на сущность «высшего блага» или счастья торжествует опять-таки спиритуализм и не подарено ни одного сочувствующего или снисходительного взгляда половине нашего «я», нашему телесному существу.

* * *

Есть, однако, глубокий смысл и в мудрой осторожности Канта, не желающего прямо назвать счастье целью человеческой жизни. Счастье, и в самом деле, не может быть целью. Но без него жизнь невозможна. Если же прямо поставить целью счастье, то умному человеку самому скучно было бы жить. В самом деле, если жить для счастья, т. е. для себя, то всякая жизнь окажется слишком короткой, а со смертью приходит ее безусловный конец. Лучше жить для какого-нибудь, переживающего тебя, дела, жить для общего блага, для работы, для нации, для искусства, для революции, для цели, не умещающейся в рамках одной жизни. Ты умираешь, но дело твое продолжают другие.

Так живут художники, ученые, революционеры, социалисты, коммунисты. И это стремление к одушевляющему их высокому политическому, научному, художественному и общественному идеалу, постоянное напряжение, постоянная работа и жертвы во имя его достижения составляют их счастье.

В том-то и дело, что человек не может быть счастлив один. Он должен быть счастлив со всеми.

* * *

Я не совсем согласен с Фейербахом, что «боги» – дети нашего желания и продукт нашей фантазии, что люди только ипостасируют лучшие стороны своего «я» в понятие божества и что теперь религия уже не нужна человеку, который может достичь осуществления своих идеалов и без нее, лишь с помощью науки и искусства131. Нет, подобная философия – как кислые щи без изюминки (по «Живому трупу»)132, как весы без стрелки равновесия, как неплодоносящая яблоня, как свод без замка. Понятие Бога имеет всеобщее, всеустрояющее, сводящее концы с концами, универсальное значение. И даже если бы оно оставалось только понятием, от него нельзя, не может отказаться человек.

Но этика Фейербаха, этика счастья, эвдемонизм, кажется мне живой и естественной. Сущность нравственности заключается, по Фейербаху, в блаженстве, но не в блаженстве одиночном, а в блаженстве всеобщем, распространяющемся на других, ибо «я» неотделимо от «ты». Стремление к счастью предполагает взаимную зависимость людей, заложенную в глубине человеческой природы. Тут прежде всего следует отметить половую противоположность, влекущую людей двух полов к соединению.

Противоречие между чувством и долгом иногда, действительно, тревожит нас, но и оно не имеет абсолютного значения и не безысходно, как это хотят доказать строгие моралисты. Даже самопожертвование, как правильно указывает Фейербах, может быть связано с счастливым сознанием блага его для других. Надо жить, а не мучиться, и быть счастливым, сколько только лежит в твоих возможностях и способностях. Фейербах – гуманист, и его искренний, высокий гуманизм определенно носит на себе следы христианского происхождения, хотя вся искусственная, вымученная метафизика исторического христианства и отброшена нашим философом без сожаления.