В споре с Толстым. На весах жизни — страница 47 из 93

* * *

Нельзя, да и нет нужды, запрещать человеку жажду личного счастья. Любому моралисту и учителю нравственности приятнее видеть человека счастливым, чем несчастливым. Пусть же глаза как можно большего количества людей сияют счастьем и силой жизни, а радостная улыбка почаще расцветает на их лицах.

* * *

«…Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия. В этом слове есть целая религия, целое откровение». Так в 1837 году писал Тютчев В. А. Жуковскому133. Конечно, Тютчев прав. Кроме счастья, есть еще глубокая духовная одинокая жизнь, есть самоотвержение, альтруизм, смерть «за други своя». Но все это для несчастных людей (для несчастных, а не для счастливых) бывает часто только спасительным убежищем, в котором можно соблюсти свое достоинство. Изречение, понравившееся Тютчеву, могло родиться только в голове такого глубокого меланхолика и человека, обойденного счастьем, каким был В. А. Жуковский. Если бы М. П. Протасова ответила Василию Андреевичу взаимностью и стала его женой, мы не знали бы счастливее человека. О том, что можно обойтись без счастья, говорят только в тех случаях, когда на счастье уже нет и не может быть никакой надежды.

* * *

Говорят, «что цель жизни не есть наслаждение, а напротив, есть вечный труд, вечная жертва, что мы должны постоянно принуждать себя, противодействуя своим желаниям вследствие требований нравственного долга», – читаем у Н. А. Добролюбова. «В этом взгляде, – продолжает он, – есть сторона очень похвальная, именно – уважение к требованиям нравственного долга»134. Но… есть тут и какой-то монашеский душок насилия над личностью. Что это, в самом деле, за тюрьма и за вечное одергивание свободного человека? что за хроническое подавление личности, которое может ведь и надоесть и опротиветь?

Философ ищет выхода из этого ложного положения и находит его. «Кажется, не того можно назвать человеком истинно-нравственным, кто только терпит над собою веления долга как какое-то тяжелое иго, как “нравственные вериги”, а именно того, кто заботится слить требования долга с потребностями внутреннего существа своего, кто старается переработать их в свою плоть и кровь внутренним процессом самопознания и саморазвития так, чтобы они не только сделались инстинктивно-необходимыми, но и доставляли внутреннее наслаждение»135.

Дорога нащупана правильно. И одно, что остается сделать, это – зачеркнуть слово «кажется» в начале приведенной цитаты.

* * *

Я уже приводил слова композитора Лядова о Толстом: «Он – человек “живота”, а не духа. И Бог, и искусство для него должны быть только полезны». Помню, как поразили меня эти слова, когда я, еще в пору первого увлечения Толстым, случайно натолкнулся на них. Какой парадокс! Толстой, автор «Краткого изложения Евангелия», «Зеленой палочки» и «Круга чтения», – и вдруг «не человек духа». Но композиторы, артисты – как дети. В философии им позволяется изрекать вещи безответственные, но смелые – и правдивые. Лядов сам, субъективно, конечно был убежден в истинности своей характеристики Толстого-мыслителя. И мы можем понять, что им при этом руководило. Едва ли только озлобленность из-за толстовского трактата «Что такое искусство?», встреченного большинством художников и артистов в штыки. Нет, чутьем художника и артиста Лядов понял, что Толстой перегибает палку в своем утилитаризме, что нельзя поносить ни Вагнера, ни Бетховена, ни Леонардо да Винчи, ни рафаэлевскую Мадонну только потому, что они – «бесполезны», – «бесполезны» для чего? – для «практических» целей жизни, хотя бы и понимая под «практическими» целями моральные? Но свет и радость жизни обусловлены не только материальным или даже моральным, в узком смысле, успехом. Есть источники радости – абсолютно бескорыстные, когда человеку «просто»-радостно, когда он «просто»-счастлив. Искусство (Гайдн, Моцарт) дает именно такую радость… – очень ценную для духа нашего, светлую, возвышающую нас радость. Природа дает такую же радость, тоже – чудную, редкую по полноте, хотя и… «бесполезную» ровно в той же степени, как искусство. Что такая радость может, буквально, живить душу, слишком узким моралистам безразлично. Слишком узкие моралисты, к которым Лядов, – может быть, и без достаточных оснований, – причислял Толстого, обидчивы и ревнивы. Они ревнивы к достоинству добра и Божества и вечно «обижены», что человечество не посвящает достаточно внимания, преданности и любви Богу и добру. Моралисты тоже, в значительной степени, правы. Но было бы еще лучше, если бы они перестали негодовать на собратьев-людей и научились более широко и просто и доверчиво смотреть на жизнь. Жизнь еще более богата и плодотворна, чем это представляют себе и внушают нам моралисты-сектанты, и, если относиться к ней не по-сектантски, то и можно, и надо веру в Бога, в высшую волю и веру в закон нравственного совершенствования соединять с любовью к жизни в целом, как таковой, и к тем прекрасным сторонам ее, какими являются искусство, природа, труд, любовь, семья, дружба, знание, т. е. ко всему тому, что делает жизнь для человека полнее и краше. Даже понятие счастья нисколько не противоречит понятию добра. Наоборот, счастье гораздо естественнее и легче укладывается в русло добра, чем зла. Счастье-зло… да разве бывает такое? Разве можно назвать «счастьем» состояние разбойника, вырезавшего семью и воспользовавшегося ее достоянием? Вы скажете: «да, да, это – преступное счастье, но все-таки счастье!..»

Отлично! Но разве к «преступному счастью» зовут людей Лядовы, Рафаэли и Пушкины? Нет, они обращаются не к преступным и не к больным, а к здоровым и нормальным элементам общества, составляющим его большинство, и с подлинным великодушием таланта и благородства признают за этим большинством право на простое, здоровое человеческое счастье, во всех его проявлениях. Счастье не всегда дается людям, поэтому истинные гуманисты не хотят ограбить человека, урвав у него право на ту или иную долю счастья в любой, доступной ему форме. Они – снисходительны к людям. Снисходительны на деле, тогда как большинство моралистов, тоже «снисходительное», снисходительно только на словах. Они – на страже «закона Божия». Но истинный служитель закона Божия должен видеть тысячью глаз и чувствовать тысячью сердец. Отчего Христос простил грешницу? С фарисейско-праведни-ческой точки зрения это, может быть, непонятно. Но с истинно-человеческой и человечной точки зрения это было как раз то, что нужно, – акт подлинной любви, подлинной человечности, подлинного всепрощения, который восхищает и никогда не перестанет восхищать человечество.

* * *

Не единственным, а одним из самых глубоких, если не глубочайшим, источником внутреннего счастья и полного удовлетворения души является, как это и утверждает Л. Н. Толстой, христианский закон о любви к Богу и к ближнему, как к самому себе. Если все другие возможности счастья отняты, то это – любовь – всегда остается в распоряжении человека.

Образ престарелого апостола Иоанна Богослова, уже совершенно ослабевшего и только повторявшего беспрестанно «братья, любите друг друга», останется навсегда, как это опять-таки утверждал и Лев Николаевич, одним из самых высоких, мощных и поэтических образов мировой истории.

* * *

Конечно, из закона о любви к ближнему никак нельзя вывести ни аскетизма, ни осуждения мира, ни отрицания его.

Бог, или неведомая, высшая воля, послал нас в этот мир и послал с тем, чтобы мы любили друг друга. Любовь должна быть цементом человеческого общежития, только тогда общежитие крепко и радостно и взаимно благодетельно, а люди, дети Божии, счастливы. Но это вовсе не значит и не должно значить, что зачеркивается все остальное содержание человеческой жизни, как духовной, так и материальной, и что многосторонне одаренное, глубокое и полное творческой инициативы человеческое существо должно обратиться лишь в аппарат какой-то отвлеченной и беспредметной «любви». И нравственность, и любовь духовная – это, скорее, метод, но содержание жизни не в них или далеко не только в них.

* * *

Счастье может быть и в труде, в творчестве. И крестьянин, развивающий свое хозяйство, и рабочий, вводящий усовершенствования в производство, счастливы. И уж несомненно счастливы ученый, приходящий к важному открытию в своей области, поэт, которому удалось стихотворение, композитор, в душе которого благодатным откровением прозвучала новая, глубокая и выразительная, мелодия, и философ, по-новому осветивший мыслью какой-нибудь уголок сознания. Счастливы и революционер, и реформатор, видящие свои мысли осуществленными.

Труд, творчество… не лучший ли это вид и род счастья?

* * *

Если бы лично меня спросили: в чем, по вашему мнению, главное счастье человека? – я бы ответил: в том, чтобы найти себя и всю жизнь служить и работать тому делу, в которое веришь.

* * *

«Единственное счастье, о котором мужественный человек когда-либо заботился, было счастье, заключающееся в должном выполнении его работы. Не о том, что они не могут есть, а о том, что они не могут работать, вот в чем сущность жалоб всех мудрых людей. Да, единственное несчастье человека, действительно, состоит в том, что он не может работать, не в силах выполнить своего назначения. Смотрите: незаметно пройдет день, промелькнет наша жизнь, и наступит ночь, когда ни один человек уже не сможет работать. Когда настанет эта ночь, наше счастье и несчастье исчезнут, и не останется никаких следов от того, были ли мы счастливы как самые жирные свиньи в стаде Эпикура, или несчастны, как Иов на обломках своего благополучия, как поэтичный Байрон с его гауэрами и великими страданиями в сердце. Но наша работа не исчезнет, не уничтожится. Короткий, шумный день с крикливыми призраками в их бумажных коронах из сусального золота проходит, и наступает, наконец, божественная, вечная ночь с ее тишиной, правдивостью и диадемами из звезд. Что ты сделал и как? Твое счастье и несчастье были только должным возмездием, от которого не осталось и следа, но покажи нам твои дела, твою работу, чтобы мы все могли их видеть» (Томас Карлейль. «Этика жизни»).