т этого «сна» и снова не оказаться одной, потерявши мужа.
Магдалина старалась приблизиться к Баху. Она пела и выучилась играть на органе, инструменте, который ее муж любил больше всего. С своей стороны, и Бах относился к Магдалине с удивительной нежностью. Трогательно заботился он о ней в периоды беременности. Старался утешить и поддержать ее дух, когда они теряли кого-нибудь из детей.
Баху было 38 лет, когда он поселился с семьей в канторском доме в Лейпциге, где он и оставался затем до самой смерти в июле 1750 г. О внешней жизни композитора и его семьи нельзя рассказать ничего особо любопытного, ничего анекдотического. Жизнь эта состояла из ежедневной работы по мелочам, из ремесленной работы по исправлению и усовершенствованию органа, из школьного преподавания, интимной семейной жизни, постоянной композиторской работы, когда выбиралось для этого свободное время. Тихими зимними вечерами Иоганн-Себастьян и Магдалина сидели рядом и переписывали ноты. Тихая, счастливая работа без каких бы то ни было сенсаций. Колоссальное творческое наследие Баха создавалось непреднамеренно и росло медленно и спокойно, как дерево, которое простоит тысячелетия и всех будет удивлять как чудо. – «Я не способен сочинять песни о несчастной любви или о страсти, – ведь я владею Магдалиной!» – говорил Бах. Музыку, которую он писал, породили его любовь и страстное влечение в другой, идеальный мир, и что он пережил и перечувствовал в этом другом, внутреннем мире, он выражал в звуках. Но чтобы быть в состоянии это делать, нужна была спокойная, безмятежная жизнь в семье, где все были искренно привязаны друг к другу.
Часто Бах читал своей жене афоризмы и разговоры Лютера. Он был представителем традиционной, церковной религии, и его особенно восхищало убеждение Лютера, что в наивысших достижениях музыки можно распознать мудрость божию, вложенную Творцом в его творение. С другой стороны, Бах часто говорил, что он, на его собственном пути, писал только музыку своего познания, – так же, как он создал и свою собственную музыкальную технику.
Часто Магдалина задумывалась о том, какое это было удивительное явление, что этот человек, который так скромно и незаметно жил рядом с ней, который ел, пил и радовался, как все остальные члены семьи, оказывался в то же время человеком, который создавал столь необыкновенные музыкальные произведения. В этом она признавала большую разницу между ними – разницу, которую, однако, он сам никогда не давал ей почувствовать.
Бах не предпринимал никаких больших путешествий, никакой перемены места, не нуждался ни в каких особых внешних вспомогательных средствах и в шуме мирском для своего творчества. Не внешний, а внутренний мир привлекал его. Зимними вечерами довольно бывало огня в камине, света свечей и музицирования с женою, детьми и, может быть, с некоторыми друзьями на разнообразных инструментах, чтобы сделать его счастливым и еще поздно ночью побудить его к сочинению его нежнейших мелодий.
А сколько терпения проявлял он по отношению к своей семье, своим друзьям и даже к чужим людям! Как трогательно было его отношение к органу! И орган принадлежал к его семье, и Бах заботился об инструменте с такой же нежностью, с какой он заботился о своей жене и детях. Он улучшал и совершенствовал орган с тем же бесконечным терпением и с той же тщательностью, с какими это делали старинные, верующие и целиком погруженные в свою работу средневековые ремесленники, которые никогда не думали о времени и размере заработка.
Бах не подготовлял себя, путем специального школьного образования, к своему великому искусству и всегда подчеркивал, что всеми достижениями он обязан только непрестанным стараниям и работе и что при этих условиях каждый может ему уподобиться. Магдалина живо описывает, как Иоганн-Себастьян, погруженный в свою музыку, оставался все же среди занятой разнородными делами семьи тихим, сосредоточенным и, тем не менее, даже в этом состоянии, не упускавшим ее ни на минуту из виду, по своей доброте сердечной. Даже когда он прославился, он остался верен своему скромному образу жизни, не прельщался внешними успехами и проявлял полное равнодушие к похвалам, которые перед ним расточались. И только когда кто-нибудь говорил композитору, что музыка его перевернула ему душу и сделала его лучше, то он, действительно, бывал счастлив.
От обоих браков у Баха было 20 детей, из которых осталось в живых 6 сыновей и 4 дочери. Некоторые из детей особенно любили его. Так, дочь Доротея отказалась от замужества, чтобы не расставаться с отцом. Иные, – как, например, гениально одаренный, но, к сожалению, сбившийся с дороги и спившийся сын Фридеман, – невольно огорчали и глубоко расстраивали отца.
Чем старше становился Бах, тем больше он работал, так что, в конце концов, потерял зрение. К сожалению, врачи уложили его под нож, испортили его глаза в конец и разрушили его тело лекарствами и кровопусканиями. Во всех этих испытаниях 65-летний старик шел неустрашимо по своему внутреннему пути и старался только, с своей стороны, утешить Магдалину, детей и друзей, уверяя их, что с потерей наружных глаз для него открылись внутренние. Из внутреннего источника еще посещала его удивительная бодрость, и он не переставая работал над своей музыкой, хотя теперь и должны были писать за него другие.
Магдалина рассказывает в своих записках, что Бах незадолго до смерти получил опять на короткое время способность зрения. С счастливым лицом заявил он ей, что там, куда он теперь отходит, он увидит гораздо более красивые краски и услышит бесконечно более прекрасную музыку. Потом он пожелал, чтобы она и дети спели что-нибудь, и они запели для него его прекрасный, светлый хорал «Все люди должны умереть…».
Так умер Бах, – умер, как он, без сомнения, всегда желал: в кругу своей семьи. Магдалина ненадолго пережила своего мужа. Казалось, что, никогда не расставаясь с ним в этой жизни, она спешила соединиться с ним и «в другом мире» (по Гуго Гертвигу)139.
И дружба, – не простое товарищество, а исключительная, истинная дружба с человеком, близким духовно, – дает нам, особенно в ранней молодости, когда еще не зародилась любовь, много счастья.
Еще Герцен отмечал (исходя, конечно, из опыта своей горячей дружбы с Огаревым), что значение дружбы в молодости часто недооценивается, в особенности по сравнению с той высотой, на которую ставится, и справедливо, любовь к женщине. И тут он высказывал такое соображение: «Первая любовь потому так благоуханна, что она забывает различие полов, что она – страстная дружба. С своей стороны дружба между юношами имеет всю горячность любви…» («Былое и думы»).
Больше того. Элемент половой жизни, внедряющийся, рано или поздно, во взаимоотношения мужчины и женщины, – не хочу сказать – компрометирует, – а лишает молодую, чистую любовь ее исключительности, ее бескорыстия, ее особенной, духовной ценности, а, в этом смысле, также и той «благоуханности», о которой говорит Герцен. Между тем как в дружбе взаимное положение друзей, характер их отношений, взаимная ценность двух индивидуумов – сохраняются одни и те же, надолго, если не навсегда.
«Дружба между мужчинами, когда она переходит в известную степень, заключает в себе нечто столь глубокое, возвышенное, идеальное и бесконечно сладостное, чего не достигает никакая иная дружба. Женщин не было на трапезе, когда на закате своей жизни Иисус приобщался с своими учениками и созвал мир на вечный братский пир» (Поль Сабатье)140.
Немцы знают цену дружбы.
Сидя в роковые годы Отечественной войны в баварской глуши, в лагере для интернированных советских граждан, развертываю номер «Deutsche Allgemeine Zeitung»141 от 15 марта 1943 года и читаю статью-балладу Вальтера Бауэра «Друзья мои, где вы…».
Немецкий солдат, на фронте, лунной ночью, вспоминает о своих друзьях и стремится к ним душой. «А, может быть, мы еще сойдемся? – мечтает он: на родине… где-нибудь в поле или в горах, у костра, как бывало? Сойдемся и вспомним о тех, кого уже не будет с нами?»
«…Мы будем молчать и в молчании вспоминать о мертвых. Может быть, нам и удастся остаться живыми. Но кое-кого будет не хватать. И все же мы будем чувствовать себя так, как будто бы их шаги звучат вместе с нашими. Мы разожжем огонь и усядемся молча, с нашими старыми, продымленными трубками, и только пламя, порывающееся к звездам, будет говорить. Мы поймем его слово. Вовсе не надо слов, чтобы призвать мертвых. Они – тут. Они окружают нас, как они были с нами и в жизни. Им это было бы по душе, что мы так сидим и молча вспоминаем о них. Им не надо ни венков, ни похоронных речей, на этот раз – нет. Они хотят только остаться в нас, в нас расти. «Das Jote verwest, der Jote wachst» («Мертвое гниет, мертвый растет»), – сказал старый Гёте, когда ему передали известие о смерти художника Рунге. Вот так должно это быть. В нас, живущих, должны вы расти».
– «Вовсе не надо слов, чтобы призвать мертвых…» Я прочел это и – заплакал… Тоска заключения в лагере-крепости действовала особым образом. Невольно вспомнил я о своих, умерших или навсегда потерянных для меня, друзьях. «Тут ли вы? Да, они – тут».
И что за чудное слово Гёте!..
Рассудок говорил: ты сентиментален, как немец.
А чувство отвечало: и хорошо! и прекрасно! и пусть «как немец»! В том хорошем, что есть у немцев, вовсе не стыдно им уподобляться.
И я снова и снова перечитывал глубокое, прекрасное, процитированное мною здесь заключение статьи-баллады…
Да, немцы, – не напыщенные «наци», а обыкновенные, рядовые юноши-немцы, – знают цену дружбы. И нельзя не уважать их за это.
В Боге, – разумею высокую, напряженную молитву, сосредоточение душевного внимания на самом дорогом, на самом прекрасном, и никогда не умирающем, – в Боге любящие, даже внешне разлученные, даже разлученные смертью одного из них, опять соединяются. Кто подлинно любил и кто подлинно молился, знают это. Знал это и блаженный Августин, свидетельствующий – в молитве же: