ковидным, словно влепленным в нее пятном, в котором играют отраженными лучами шлифованные поверхности сложного орнамента.
За монастырем громадная долина с башнями и деревушками, кладбищами и нежно-нежно зеленеющей пшеницей. Кругом горы, нет, не горы, скорее холмы, те неуклюжие громады, что ползут вверх перед вашим взором, словно нехотя, голые, унылые, с тупыми уклонами и бессмысленно круглыми вершинами. Сквозь туман в долине виден плоским темным пятном знаменитый Пекин.
Когда я спускаюсь с башни, вижу перед собой кланяющихся хэшанов, пришедших встретить гостя. Зовут в помещение для гостей, усаживают, расспрашивают. Перебираем общих знакомых. Перечисляются громкие фамилии иностранцев, живущих в Пекине и приезжающих сюда от скуки. Сообщаются наивно все подробности пребывания гостей: сколько кто истратил денег на чан или проиграл в карты, ибо в монастырь и за этим ездят, — как веселились. Рисуется общая картина нравов. Люди пьют, напиваются, жгут фейерверки, пыжи которых так и остаются валяться по дорогам, хохочут и острят над скульптурными изображениями, чертят карандашом на мраморных стенах свои «великие» имена, рисуют усы и бороды бодисатвам, воздвигают и иные памятники, отнюдь не «нерукотворные».
Культурные представители культурных, образованных наций веселятся!
Хэшаны задают мне ряд обычных вопросов. Интересуются, сколько мне лет, почему, несмотря на молодой возраст, растут у меня усы, сколько детей, чем занимаюсь в Пекине и т. д. Заваривают чай, приносят сделанные из теста, обмазанного медом, клетки (мигун), которыми я и угощаюсь. Темнеет. Хэшаны уходят из монастыря. Спрашиваю слугу, куда ушла братия. Ухмыляется и говорит: «Так, вообще погулять».
Сижу в приемной и читаю надписи на стенах. Самая большая из них говорит о распределении обязанностей среди постоянной монастырской братии[11]. Читаю надписи — образцы творчества склонных к поэзии посетителей. Монастырь Лазоревых облаков, т. е. парящий в выси и отрешенный от мира, навеял вдохновение на многих.
Вот образец подобного творчества:
«Входя в монастырь, слышишь дождь, падающий в горах. Вершины гор залиты вечерним светом солнца. Журчит ручеек, выпевая мелодию... Сижу в долинной роще... Веет прохладой... В тени бамбука еще не стаял снег... Уносясь от земли, окутывает меня аромат цветов... И думаю — куда ушли подвижники прошлого? Думаю, мечтаю, напрасно ища в себе ответа и скользя взором по длинной монастырской стене».
Наступает ночь. Луна озаряет широкий двор. Хэшанов нет. Слуги на их медленном языке, с паузами и выразительными жестами рассказывают о своих домашних делах. Все то же, что и везде... О, сколь едины люди земли в своих стремлениях и интересах!
Глава IIНА ЛОДКЕ ПО БОЛЬШОМУ КАНАЛУ
Май 1907 г., Пекин. Мой учитель по Коллеж де Франс профессор Эдуард Шаванн отправляется в путешествие по археологическому Китаю, и я еду с ним. Я предан идее представить в диссертации некий кодекс китайских бытовых надписей, которыми столь богаты китайские города и деревни, и, таким образом, в то время как Шаванн будет собирать археологическую эпиграфику, я хочу обратить внимание на эпиграфику ежедневно-бытовую, но так как в последней отражается и первая, то гармония интересов будет соблюдена.
Счастливая судьба свела меня с Шаванном, однако я иду самостоятельным путем широких культуроведческих задач. По принципу наибольшего охвата китайской культуры я подолгу останавливаюсь на ее составных частях и многообразных проявлениях. Прежде всего я стараюсь овладеть языком и текстом.
Весь опыт моего студенчества привел меня к следующему выводу: нельзя брать дико, в лоб, языки, надо идти в обход крепости, обложить ее со всех сторон.
Изучать язык без изучения культуры невозможно. Здесь существует целостное соотношение: изучай язык, чтобы изучить культуру, ибо она понятна только владеющему языком; изучай культуру, чтобы изучить язык, ибо он является ее отражением.
Руководствуясь этим своим принципом, я и надеюсь собрать во время путешествия эпиграфический материал для хрестоматии китайского языка. Кроме того, я хочу продолжить свои исследования в области храмовой эпиграфики, в частности собрать материал по заклинательным надписям и амулетам. Меня интересует масса сложнейших вопросов, связанных с религией Китая, особенно область китайского храмового синкретизма. Эти цели также общи для нас с Шаванном.
Однако свое главное внимание я хочу обратить на жизнь городов и деревень, на весь китайский быт. Из области китайского фольклора меня особенно интересует лубочная картина, являющаяся как бы иллюстрацией к бытовой эпиграфике: они самым тесным образом связаны друг с другом и друг друга дополняют. Лубочная картина, этот чрезвычайно любопытный образец народного искусства, представляется мне благодатным полем для наблюдения и исследования. Свою диссертацию я хотел бы посвятить именно этой увлекательной теме и возлагаю большие надежды на сбор материала во время экспедиции. Вот основные задачи. Остальное подскажет сам путь.
30 мая[12]. Мы выехали из Пекина поездом, быстро домчавшим нас до Тяньцзиня. Этот огромный торговый порт с его концессиями и прямо-таки невероятным оживлением после величественного Пекина слегка оглушил нас. Всюду масса европейцев, говорящих большей частью по-английски.
В Тяньцзине мы окончательно определили наш маршрут на Цзинаньфу (губернский город Шаньдуна), решив после долгих обсуждений ехать первобытным способом: на лодке по Большому (Великому. — Ред.) каналу.
Домчавшись с помощью электрического трамвая и рикшей до грязнейшей лужи, представляющей из себя бассейн для джонок, отправляющихся по каналу на юг, я без всякого труда нанял до Дэчжоу за 15 мексиканских долларов большую джонку с каютным помещением. Принесли весь наш багаж (его немало), разместились. Каюты хватило для всех участников экспедиции: Шаванн, я, мой приятель фотограф Чжоу из Пекина, эстампер (слепщик) Цзун (очень способный, хотя и малограмотный человек) и слуга Сун. С соседних лодок приходят люди, усаживаются и, как водится, смотрят во все глаза на «заморских дьяволов» (ян гуйцз). Вступаю с ними в разговор. Слушают сосредоточенно. Затем поднимаются и говорят: «Удивительное дело! Иностранцы, которых мы видали, то тебя толкнут, то ударят, то всячески обидят, а вот разговариваешь же ты, сяньшэн, с нами по-человечески! Можно, значит!»
Во время разговора нарываюсь на любопытный инцидент. «Куда, спрашиваю, вы наменяли этакую уйму медяков (чохов)? Ведь с такою кладью мы потонем еще чего доброго!» — Молчание. Потом один из лодочников, поколачивая трубкой о пол, чтобы вытряхнуть пепел, говорит серьезно: «Какие нехорошие слова!» Спохватываюсь и спрашиваю: «Табу что ли?» — Смеется: «Да! Этого слова (тонуть — яньцы) мы избегаем».
Табу — очень интересная область для филологического изыскания в китайской лексикологии. Из быта тех же лодочников известно, например, изменение настоящего названия палочек для еды — чжуцзы в куайцзы просто потому, что чжу значит также остановиться, застопориться (чжуся, чжаньчжу), а куай значит быстрый. Неграмотному человеку, конечно, нет никакого дела до того, что эти слова пишутся в обоих значениях совершенно различными иероглифами и что созвучие — простая случайность, к тому же еще условная, ибо ограничивается всего лишь одним слогом. Табу распространен в китайской простонародной речи так же сильно, как и у других народов. Змея у китайцев называется чан-чун (длинный червь), тигр — лао-ху (почтенный тигр), лисица — ху-сянье (святая лиса), мышь — сы-тхяотхорды (четвероножка) и т. д. Не упоминаю, конечно, о табу приличия, женских, евнушеских, монашеских и прочих. Исследование этого вопроса по исчерпывающему подбору материала было бы весьма желательно.
Шаванн вслушивается в мою беседу с рабочими и с грустью замечает, что главным содержанием вопросов, мне предлагаемых, являются деньги, деньги и деньги. Жаль, жаль, конечно, но типично ли это только для китайцев?
Жара, духота; какие-то невероятных размеров бесшумные черные тараканы — плохой аккомпанемент сну усталых людей. Часто просыпаюсь, идиллическая по теории обстановка далека от идиллии на практике. Когда же просыпаюсь окончательно, то вижу, что лодка и не думает трогаться, несмотря на клятвенные обещания лодочников, данные вчера.
Наконец, едем. Пробираемся сквозь подвижной мост палуб, в лесу мачт при помощи бранных окриков исключительно генеалогического типа, багров, рук, веревок и других средств. Когда же выезжаем на свободу, то ветер не желает дуть нам в спину, а как-то дрябло напирает в лицо. Рабочий слезает с лодки, забегает вперед по берегу, впрягается в лямку и тянет нас вперед со скоростью столь непочтенного в Китае существа — черепахи. Лямка эта представляет собой бамбуковую планку, привязанную с обоих концов к главному узлу веревки. На планке читаю надпись: «[Так] просвещенный князь [Вэнь-ван] пригласил к себе министра-визиря [тайгун]». Надпись эта характерно иллюстрирует пристрастие китайца к цитате и намеку, проявляющееся при всяком удобном случае. Дело вот в чем[13].
Просвещенный князь (Вэнь-ван) видел вещий сон, истолкованный ему в том смысле, что он-де вскоре найдет себе помощника по возвеличению рода (династии) и министра. Взнь-ван направляется к реке Вэй (нынешняя провинция Шэньси) и видит восьмидесятилетнего старца Люй Шана, удящего рыбу. Вэнь-ван предлагает ему княжескую колесницу, как особую честь. Люй садится и... велит везти себя самому князю. Тот даже на это согласен, лишь бы только добыть себе в министры мудреца. Однако через шестьсот шагов выбивается из сил и говорит, что далее не может. Люй настаивает, чтобы он продолжал, иначе, говорит, ни за что не стану тебе служить. Кряхтя, взялся Вэнь-ван снова за гуж, но, пройдя двести шагов, остановился, на этот раз самым решительным образом: «Полшага далее не сделаю». Люй говорит: «Жаль! Каждый, сделанный тобою шаг, был равносилен году царствования твоей династии. Значит, ей придется существовать всего около восьмисот лет» (как и случилось!).