Начинается самая азартная в мире охота — охота библиофила за интересными книгами. Глаза разгораются, бросает в жар и пот, руки с лихорадочной поспешностью открывают роговые застежки книжных футляров. Это требует пояснения: китайская книга не сшивается и не заклеивается в переплет, как наша, а укладывается в особый раскидной ящик-футляр, обычно сделанный из папки и синего холста. Боковые стороны футляра застегиваются при помощи вклеенных в них петель и костяных или роговых пуговиц. Книг (из тонкой бумаги) вкладывается в футляр иногда до шестнадцати, причем каждая книга в отдельности может быть свободно вынута. Покупаю массу интересного, в том числе несколько томов китайской библиографии. Без них филолог, как без рук. Надо сказать, что библиография китайская — образцовая! (Вплоть до описания отдельных книг со всею тщательностью.) Без этой китайской науки мы никогда не сумели бы разобраться в китайской книге и составить наши каталоги. Точно так же и в лексикографии мы целиком на плечах китайцев: все европейские словари целиком основаны на словарях китайских.
Нахожу весьма любопытную книгу: историю китайских библиофилов. Только в Китае такое и увидишь! Затем покупаю еще интересное издание милого моему сердцу Ляо Чжая. Книга, видимо, уже побывала в руках какого-то его поклонника: всюду видны разноцветные отметки. Читая книгу, многие китайцы любят отчеркивать то, что им нравится, красной, синей, желтой и другими красками. Свое восхищение они выражают кружками и запятыми с боку текста, а также рецензиями и примечаниями вверху страницы, так что вся страница может оказаться сплошь покрытой отметками.
«Записи необыкновенного, сделанные Ляо Чжаем», можно сказать, не боясь преувеличения, являются в Китае одной из самых популярных книг. Книгу эту можно встретить в любой книжной лавке, на любом книжном уличном развале или лотке. Ее можно увидеть в руках у людей самых разнообразных положений и состояний, классов, возрастов. Книгу эту прежде всего читает, читает с восторгом и умилением перед образцом литературной изысканности всякий тонко образованный китаец. Однако и для тех, кто не особенно грамотен, т. е. не имеет того литературного навыка и запаса слов, которыми располагает образованный китаец, Ляо Чжай — настоящий магнит. Правда, такой читатель понимает сложный, весь блещущий литературной отделкой текст из пятого в десятое, но даже самая фабула — это причудливое смешение мира действительности с миром невероятной фантастики — пленяет его полностью, и он не менее образованного знает содержание четырехсот с лишком рассказов. Но популярность Ляо Чжая проникает гораздо глубже. В Китае даже совершенно неграмотный народ далеко не чужд литературной пищи. В Пекине, за воротами маньчжурского города, на главной улице, ведущей к храму Неба, в чайных и ресторанах я часто слушал шошуды, — рассказчиков для народа, обладающих особым талантом и уменьем переложить текст и даже стиль Ляо Чжая на особую ритмическую разговорную речь. Многое здесь дополняется несравненной дикцией, мимикой и редким даром ритмической импровизации. Впечатление от таких рассказов исключительное. Здесь совершается художественное претворение книжной, непонятной речи в живую и понятную, и неграмотный китаец, не имеющий возможности получить образование, оказывается приобщенным к достоинствам Ляо Чжая, чувствуя, что Ляо Чжай рассказывает вещи, ему родные, милые и понятные. И тем, кто видел, как внимают слушатели своему шошуды, становится ясно, как глубоко проникают нити культуры в толщи этого удивительного народа.
Однако талантливый повествователь — это только одна ветвь в лаврах Ляо Чжая. При всем уважении к его безграничному вымыслу, китаец читатель не меньше ценит в нем необыкновенное мастерство литературного приема, заключающееся в обработке народного поверья на изысканно литераторский лад. Ляо Чжаю удалось приспособить утонченный литературный язык к изложению простых вещей. В этом живом соединении рассказчика и ученого Ляо Чжай поборол прежде всего презренье ученого к простым вещам. Действительно, китайскому ученому, привыкшему сызмальства к тому, что тонкая и сложная речь передает исключительно важные мысли — мысли Конфуция и древних мастеров литературы и поэзии, — такому ученому всегда казалось, что так называемое легкое чтение есть нечто вроде исподнего платья, которое все носят, но никто не показывает. И вот, является Ляо Чжай и начинает рассказывать о самых интимных и простых вещах таким языком, который делает честь самому выдающемуся писателю классической кастовой китайской литературы. Совершенно отклонившись от разговорного языка, доведя это отклонение до того, что поселяне-хлебопашцы говорят у него языком Конфуция, Ляо Чжай придал своей литературной отделке такую насыщенность, что фраза порой являет собой сплошной намек, остроумие оказывается заключенным в двойной смысл каждого слова.
И вот вышло так, что повести Ляо Чжая, несмотря на их народный сюжет, стали самым дорогим и самым распространенным чтением среди кастовой китайской интеллигенции. Поскольку неграмотный китаец с жадностью набрасывается на сложную фабулу превосходного рассказчика, переживая всем своим существом взятое от плоти его и кости содержание, постольку ученый ценит богатый, живой, обаятельный, неподражаемый стиль этих повестей. Таким образом, нет пределов их популярности, вряд ли имеющей конкурента на всем свете.
Сейчас, возвращаясь в Пекин, жажду дорваться до работы, мечтаю о переводах, в частности о переводах повестей Ляо Чжая, которые начал перед отъездом.
Если бы удалось мне достойным образом передать содержание повестей русской литературной речью! Пора, наконец, разрушить представление наших русских читателей о китайской литературе, как собрании курьезных афоризмов и скучных рацей. Сколько раз я вызывал самое искреннее удивление русских интеллигентов, говоря о китайской литературе, как о литературе мировой, сокровища которой лишь сокрыты от нас за семью замками нашего незнания и непонимания. (Сколько раз меня спрашивали: «Что, у китайцев и поэзия есть? И рифмы?!»)
Китайская литература есть литература тысячелетий, отразившая жизнь человека во всех ее фазисах. И, следовательно, ей свойственны все те проблемы, которые испокон веков мучили человека желанием найти правду и выразить ее в прекрасном слове.
Если литературы Европы, созданные разными народами, каждый из которых внес новое и оригинальное в общую международную сокровищницу, вскормленную классическими литературами Греции и Рима, имеют право на признание их мировыми по значению для умственной культуры мира, — хотя и не всего, а только европейской, незначительной по величине, его части, — то тем большее право на этот почетный титул может иметь китайская литература, которая на протяжении, может быть, четырех тысячелетий непрерывной своей истории питалась гением только одного своего народа, но сумела без помощи насильственных вторжений завоевать умы разных восточных народов. Достаточно сказать, что в настоящее время китайским литературным языком владеют грамотные представители не менее шестисот миллионов разноязычных самих по себе людей, которые свято чтут литературное достояние Китая, являющееся родным и близким. Заслуга китайского литературного языка заключается в том, что он — общее достояние всех, приобщавшихся к китайской цивилизации. Японец, язык которого в основе своей не имеет ничего общего с китайским, целиком усвоил себе его литературные формы и читает китайские стихи то сверху вниз, то снизу вверх, повинуясь законам своего языка, лишенного китайской эластичности, — и все же мыслит иероглифически и восхищается всем тем, что иероглифика дает оригинального, незаменимого (иероглифика — это картина, картина же усваивается иначе, чем разговор о ней). Вершитель державной на европейский лад политики Японии маркиз Ито, отдыхая от своих дипломатических выкладок, пишет длинные китайские стихотворения, как будто дело происходит в Китае тысячу лет тому назад. Таково же властное влияние китайской литературы и в Корее, и в Аннаме. Чары иероглифического языка, создающего совершенно недоступное иным письменностям и языкам, независимое от звучания речи, психическое переживание, а главное — чары многообразной интенсивной китайской культуры, охватили, таким образом, всю Восточную Азию.
Культура каждого народа индивидуальна, и если мыслить о культурах физиономистически, то можно сказать, что в то время как для египетской культуры характерен культ загробной жизни, для греческой — культ красоты и искусства, для римской — государственности и права, для китайской культуры характерен культ письменного слова, литературы. Китайская литература — это море, вбирающее в себя все ручейки и потоки науки, искусства, быта, это основа всей духовной культуры Китая. И если международное сближение совершается главным образом через литературу народов, то, значит, к Китаю тем более надо подойти именно с этой стороны.
По Конфуцию, литература (вэнь) есть высшее выражение высшей мудрости, есть лучшее слово, сообщающее современника с идеей древней абсолютной правды (литература не есть забава и увлечение, а величайшее служение слова человечеству; слово наливается кровью духовной и живет как проповедник). Книга есть нечто неприкосновенное, священное. Нельзя переводить ее на современный язык, надо понимать ее так, как понимали в древности.
Однако присмотримся к этим древним текстам, завещанным Конфуцием как высшее откровение, и мы видим ряд отрывистых, дидактических поучений, богатых своим проповедническим содержанием, но убогих живым человеческим порывом, чувством. Мог ли китайский народ, наделенный не менее других чувством и мыслью, замкнуться по завету своего мудреца в комментирование и изучение древних текстов? Очевидно, мог. И действительно, что представляют собой даже те древние тексты, которые Конфуций признает основой своего учения? Первая из этих книг, «Шицзин», есть не что иное, как книга древних стихотворений, простых, милых, очаровательных своей непосредственностью, и только такой сухой дидактик, как Конфуций, мог придать им благодаря своему упрямому комментаторскому усердию смысл наставительных поучений. Да и вторая книга «Шуцзин» написана почти сплошь лапидарным стихом, управляемым древним ритмом. И в той, и в другой книге многое взывает к непосредственному человеческому чувству и отнюдь не рассчитано на внимание доктринеров и теоретиков школы Конфуция. Тем более говорят чувству даосские тексты, Конфуцием отринутые. Конфуцианское учение дало Китаю историческое и культурное сознание. Даосское учение питало мысль вечным сомнением, сохраняло ее жизнь. Параллельно росту конфуцианского учения быстро совершенствуют формы своего выражения свободная мысль и фантазия. Поэзия, превратив даосские изречения в художественные образы, полна проклятий миру и людям, жаждет слиться с природой в горделивом одиночестве. Книга притчей о