вал. Но время работало против него. Теперь уже почти все сторонились Джео, бежали от него, как от зачумленного.
Однако продолжали говорить о нем.
Было вполне объяснимо, прямо заявляли ему некоторые, что вначале, по возвращении из Бухенвальда, он, в его душевном состоянии, предпочитал оставаться дома либо вместо оживленных артерий вроде проспекта Джовекка, столь широкого, что и у самого уравновешенного и нормального человека закружится голова, не говоря уже о проспекте Рома, инстинктивно избирал для своих прогулок тихие узкие улочки вроде Мадзини, Витториа, Виньятальята, Вольте и им подобных. Но когда он, сняв габардиновый костюм, который швейная мастерская «Скуарча», лучшее ателье в городе, пошила ему на заказ, и снова достав унылые одежды узника концлагеря, нарочно старался оказаться везде, где только было скопление людей, охочих до развлечений или просто ведомых здоровым желанием забыть о лишениях послевоенной поры, — какое могло найтись оправдание столь странному и оскорбительному поведению?
Характерным примером — продолжали они — тут может служить скандал, произошедший в августе сорок шестого (с конца войны, заметьте, прошло уже больше года) в дансинге «Доро», куда Джео взбрело в голову заявиться в таком виде именно в первый вечер, вечер открытия зала.
К заведению было не придраться. Описать его можно было одним словом — шикарное. Устроенное по новейшей моде, оно не вызывало не малейших упреков, за исключением разве того, что располагалось в сотне метров от места, где в сорок четвертом были убиты пять членов второго подпольного комитета КНО, — несомненно, прискорбное обстоятельство, которое молодой Боттекьяри, может, и правильно — если рассуждать с личных позиций — отметил в статейке, опубликованной им в «Газетта дель По» через пару дней после события. В любом случае лишь помешанному калибра Джео могло прийти в голову провести в такой форме саботаж столь милого и приятного заведения! В конце концов, что плохого? Если люди — и они это очень скоро, несмотря ни на что, ясно дадут понять — ощущают потребность в подобном заведении, подальше от центра и от досужих взглядов, куда можно пойти после кино не только перекусить, но и провести вечер, а то и всю ночь, танцуя до зари под звуки радиолы в компании местной молодежи и заезжих шоферов, — скажем честно, неужели люди не имеют на это права? Общество, ввергнутое войной в хаос и жаждущее поскорее начать обещанную и столь чаемую реконструкцию, старалось вернуться к нормальному порядку вещей. Благодарение Богу, жизнь возвращалась. А как известно, жизнь, когда возвращается, дорог не разбирает.
Внезапно лица, еще минуту назад выражавшие сомнение и недоуменный вопрос, озарялись недобрыми улыбками. Что, если за этой его назойливой, раздражающей бутафорией стоит ясный политический смысл? Что, если — подмигивали люди — Джео коммунист?
В тот вечер в дансинге, например, он стал совать направо и налево фотографии погибших в Германии родных, дойдя до такой степени нахальства, что в попытке привлечь внимание хватал за полы одежды юношей и девушек, которые в тот момент — радиола снова заиграла музыку — только и думали, чтобы поскорее закружиться в танце. Это не выдумки: свидетелями происходящего было множество весьма достойных доверия людей. Так что же имел в виду Джео, что хотел доказать этими своими нелепыми жестами и движениями, этой своей странной и мрачной пантомимой, приправленной медоточивыми улыбочками и умоляюще-угрожающими гримасами, — если не то, что он и Нино Боттекьяри, не так давно поладившие насчет дома на улице Кампофранко, спелись теперь и касательно всего остального, то есть политики, то есть коммунизма? Но в таком случае, если он согласился на роль полезного идиота, разве не было, по сути, более чем оправданным то, что Кружок друзей Америки, в который в неразберихе и энтузиазме первых послевоенных месяцев кто-то счел нужным записать заодно и Джео, принял настоятельные меры к исключению его из числа членов? Поймите правильно, вполне возможно, просто так никому и в голову бы не пришло выгонять его. Только ведь это он напрашивался на скандал и на ответные санкции в его адрес, это вам не шутка! Ведь в ту другую памятную ночь (это случилось в феврале сорок седьмого), когда он появился в дверях кружка, камердинеры и служители увидели перед собой отнюдь не достойно одетого господина, а некое подобие попрошайки, вдобавок с бритой, как у каторжника, головой — не человек, а развалина, вблизи очень напоминающий покойного Туньина из «Ка’-ди-Дио»[24]; в увешанном пальто и шубами вестибюле он начал орать, что, мол, нечего, пусть его пропустят, всякий записанный в кружок может посещать его как и когда ему будет угодно. Что и говорить, ничего приятного в исключении нет. Разумеется. С другой стороны, правда или нет, что уже довольно давно, а именно прошлой осенью, ассамблея членов Кружка друзей Америки единогласно постановила, что следует как можно скорее вернуться к старинному, славному названию «Кружок единодушных», вновь, как прежде, ограничив круг членов аристократическими фамилиями Костабили, Дель Сале, Маффеи, Скроффа, Скокка и так далее и избранной частью буржуазии (разумеется, католической, но в некоторых особых случаях и иудейской) из числа лиц свободных профессий и землевладельцев? Подобно широкой реке, которая, выйдя из берегов, затопила пограничные сельские территории, мир теперь ощущал потребность вернуться в свое естественное русло — в этом вся суть. Это объясняло, помимо прочего, почему даже старая Мария, Мария Лударньяни, той же зимою сорок шестого — сорок седьмого года вновь открывшая свой дом свиданий на улице Арианова (уже через несколько недель станет ясно, что речь идет о единственном «публичном» месте в Ферраре, где все еще можно было собираться, не боясь того, что политические и неполитические разногласия станут отравлять отношения между людьми: и вечера, проводимые здесь преимущественно в беседах или за партиями в рамс, точь-в-точь копировали «старые добрые времена»…) — почему даже она сочла необходимым однажды ночью, когда Джео постучался в дверь ее заведения, четко и ясно сказать ему «нет», пускай он уходит, воскликнув затем, сперва удостоверившись в дверной глазок, что, вновь проглоченная туманом, его фигура действительно удалилась: «Не хватало только, чтоб сюда пришел еще и этот!» Что ж, если никому не пришло в голову, что Мария Лударньяни, отказав Джео, лишила его каких-то законных прав, тем более следовало признать, что «Единодушные» повели себя в его отношении в высшей степени правильно, осмотрительно и ответственно. И потом — скажите на милость! — если уже из собственного дома нельзя выгнать непрошеных гостей, где же тогда свобода, какой тогда смысл говорить о демократии?
Только в сорок восьмом, после выборов 18 апреля, в связи с исходом которых областное отделение АНПИ было вынуждено переехать в три комнаты бывшего Дома союза на аллее Кавура (и сей факт послужил запоздалым доказательством того, что слухи о приверженности коммунизму владельца дома на улице Кампофранко были чистой воды фантазией), — только летом того года Джео Йош решил покинуть город. Точь-в-точь как персонаж романа, он исчез внезапно, не оставив после себя ни малейших следов. И тотчас кто-то стал говорить, что он вслед за доктором Герценом эмигрировал в Палестину, иные — что в Латинскую Америку, а кто-то намекал на одну из стран «за железным занавесом».
О нем говорили еще несколько месяцев — в «Биржевом кафе», в «Доро», в доме свиданий Марии Лударньяни, тут и там. Даниэле Йошу не раз предоставлялась возможность держать речь на эту тему. Был задействован и адвокат Джеремия Табет — для решения вопроса с внушительным по размерам имуществом пропавшего. А люди тем временем твердили:
— Вот чудак!
Говоря это, они добродушно покачивали головой, поджимали губы, возводя очи горе.
— Будь у него чуть побольше терпения! — прибавляли они со вздохом и снова были искренни, снова искренне сожалели.
Говорили еще, что время, которое лечит все в этом мире и благодаря которому сама Феррара, к счастью, восстает из руин такой же, какой была в прошлом, — что время успокоило бы и его, помогло бы ему вернуться к нормальной жизни, снова встроиться в ее ритм. Но какое там, он предпочел уйти. Исчезнуть. Может быть, даже покончить с собой. Сыграть трагедию — и именно сейчас, когда сдав за хорошую цену освободившееся здание на улице Кампофранко и дав нужный импульс отцовскому предприятию, он начал бы жить в достатке, как синьор, и даже мог бы задуматься о создании новой семьи. Но нет. Терпения в его отношении было проявлено, скажем прямо, даже слишком много! Ведь чтобы стало ясно, с какой странной породой, с какой живой загадкой довелось иметь дело, было более чем достаточно уже эпизода с графом Скоккой, не дожидаясь всего остального…
Вот именно, загадкой.
И все же если, за отсутствием более надежных указаний, люди бы вспомнили то ощущение абсурдности происходящего и в то же время некоего откровения, каковое в предвечерний час может вызвать в нас любая случайная встреча, то не увидели бы в эпизоде с графом Скоккой ровным счетом ничего загадочного, ничего, если разобраться, что не способно понять любое сколько-нибудь отзывчивое сердце.
О, как это верно! Дневной свет — томление, тяжелый сон души, «докучное веселье», как говорит Поэт. Но лишь только сойдет на землю час сумерек, равно пронизанный тенью и светом мирного майского вечера, — и вот уже вещи и люди, только что казавшиеся совершенно нормальными, безразличными, может статься, представятся вам теми, какие они есть на самом деле, может статься, впервые в жизни заговорят вдруг с вами о себе и о вас самих — и вас словно поразит молния.
«Что делаю я тут, рядом с ним? Кто он? И я, что отвечаю на его вопросы, позволяя себя вовлечь в его игру, — кто я такой?»
Те две пощечины, последовавшие за моментом немого замешательства, были возмущенным ответом на назойливые, хотя и вежливые вопросы Лионелло Скокки. Но ответом на эти вопросы мог стать и крик, нечеловеческий яростный вопль, который бы с содроганием услышал весь скрытый за нетронутыми, обманчивыми кулисами улицы Мадзини город, вплоть до пробитых бомбами городских стен.