ь к экзамену. Ну какие у нас сочинители! один, два, да и обчелся. Опиши ему, видите ли, осень… Вот тут-то я и погиб: как ее опишешь? осень, известно, грязь и дожди, что тут описывать! Разве отца Алексея попросить?
— Давайте вместе сочинять; может быть, я вам помогу…
— Ах, матушка сестрица! вот уж благодетельница! Позвольте ручку поцеловать!
— Полноте, что вы!
— Да как же, помилуйте! Вы меня просто, можно сказать, оживили.
Вошла Марья Ивановна. Лицо ее сохраняло следы недавнего сна. Митя сообщил ей свою радость.
— Вот дай Бог тебе здоровья! — сказала она. — Господи, — прибавила она, — подумаешь, как трудно это ученье! что муки примут! Ну хорошо, как у кого есть способность, а кому не дано-то, тут что станешь делать?
— Да мне, маменька, только курс-то кончить, а там, Бог милостив, легче будет.
— А-а-а! славную же высыпку задала. Ты не уснула, Генечка? Маменька-то еще почивает! Ну да ведь утомилась. В ее годы еще как ее Бог носит. Вот и Катерина Никитишна. Что, мать, выспалась?
— И как еще прекрасно! словно убитая спала.
Время шло. Сад зацвел и зашумел густыми волнами зелени. Над лугом вились и жужжали мириады блестящих насекомых, мелькали пестрые бабочки. Теплый, душистый воздух охватывал негой и ленью.
В начале мая к нам пришла весть, что родной брат тетушки купил заочно небольшое поместьице с поля на поле с нашей усадьбой и сам намерен скоро прибыть и поселиться близ нас.
Тетушка лет пятнадцать не видала его. Он был вдов и большею частью находился на службе в отдаленных губерниях; но в настоящее время был без должности, что и заставило его покуда прибегнуть к деревенской жизни. Из разговоров о нем Марьи Ивановны и Катерины Никитишны я могла заключить, что в последнее время он приобрел несчастную слабость попивать. Тетушка также слышала об этом и очень тревожилась, потому что боялась пьяных. Впрочем, она говорила, что Василий Петрович прежде был очень веселого, общительного характера и не имел особенной страсти к вину, а так любил покутить иногда с приятелями.
В один теплый ясный день, после обеда, тетушка, Марья Ивановна и Катерина Никитишна мирно играли в карты. Этим новым занятием обязаны они гощенью Татьяны Петровны, которая не могла жить без карт. Она первая дала им понятие о преферансе, только что входившем в моду.
В отворенные окна врывался ветерок, отдувая по временам темный платок, прикрепленный к окну, чтоб защитить играющих от солнца, или открывая несколько карт во время сдачи.
— Ну вот, — говорила Марья Ивановна, если это случалось с картами Катерины Никитишны, — теперь знаю, у кого туз бубен, уж не пойду с этой масти, не беспокойся.
— Так как же это? надо бы пересдать, — отвечала кроткая Катерина Никитишна.
— Ну вот еще, пересдавать! козыряй, козыряй, поставь ремизец.
— Ничего, Катенька; одна карта ничего не значит, — отзывалась тетушка, — ведь это она тебя пугает.
— Пугает, и впрямь, родная.
Марья Ивановна находила всегда особенное удовольствие запугать, спутать робкую Катерину Никитишну. Иногда, как у Марьи Ивановны совсем не было игры, она объявляла семь в червях и устремляла пристальный, магнетический взгляд на Катерину Никитишну, ясно говоривший: "Попробуй только вистовать — поставишь ремиз". И последняя смотрела сперва на Марью Ивановну, потом считала на руках взятки, потом опять нерешительно взглядывала на Марью Ивановну и, встречая тот же угрожающий взор, произносила: "Пас!", Тогда Марья Ивановна торжественно открывала карты.
— Так с чем же ты играла? — говорила Катерина Никитишна.
— А тебе кто не велел вистовать?
— Да я почем знала!
— Ах, Катенька, Катенька! — восклицала тетушка, — чего же ты струсила? да тебе бы и меня пригласить!
— Да вы сами-то, родная, что же не пошли?
— Да у меня взятки неверны… Ведь она была б без трех; ведь уж я так, на риск…
— Ну так кто же тебя знал! — рассуждала Катерина Никитишна.
— А ты разве своих карт не видишь… Ах ты, блаженная!
— Блаженная!.. Ты зачем пугаешь?
Тетушка смеялась, а Марья Ивановна была счастлива, что развеселила ее.
Таковы были игрицы тетушки, Марьи Ивановны и Катерины Никитишны. Играли они, разумеется, без денег, но всегда записывали верно выигрыш и проигрыш.
В этот день Марье Ивановне было особенное счастье: Катерина Никитишна поставила уже несколько ремизов, как вошедшая горничная доложила, что какой-то бедный отставной чиновник приехал за подаянием.
Тетушка велела позвать его.
Вошел среднего роста плотный мужчина; черты лица его были мягки, приятны и носили остаток красоты; небольшие, светлые, живые серые глаза выражали ум.
Он в молчании остановился посреди комнаты; тетушка посмотрела на него с каким-то безотчетным беспокойством и, наконец воскликнув: "Вася!" — быстро отодвинула стол и поднялась с кресел.
— Друг, сестра! — воскликнул гость, трагически воздев руки.
Чувствительная Катерина Никитишна и даже Марья Ивановна проливали слезы.
Обе они знали Василья Петровича, но не видали его почти со времени своей молодости. Сам дядя плакал, как женщина.
— Вот, — говорил он, — я, бедный странник, увидал наконец родительский дом и сам приобрел угол, где могу спокойно дожить свой век.
— Постарели вы, Василий Петрович, — сказала Катерина Никитишна после первых приветствий.
— Ну и вы не помолодели! А помнишь, Катерина Никитишна, прошлое время? Ведь ты тогда не такая седая крыса была, как теперь.
Со мной дядя обошелся ласково.
Весь вечер до ужина прошел для них в воспоминаниях о прошедшем. Я слушала с удовольствием живые, полные юмора рассказы дяди и анекдоты из его жизни.
Перед ужином он спросил водки и выпил несколько рюмок, после чего голос у него сделался резче, глаза беспокойнее, шутки грубее. После ужина выпил еще несколько рюмок и стал придираться к тетушке, передразнил Катерину Никитишну, назвав ее дурой и прибавив, что она всегда была такой.
— Ну вот, умник какой! — отвечала та, стараясь обратить все в шутку.
Наконец тетушка объявила, что пора на покой. Дядя был этим недоволен и обидчиво извинялся, что так обеспокоил нас, что не видавшись столько лет, он никак не думал, что так скоро отяготит нас своим присутствием, и отправился домой, оставив всех в довольно неприятном расположении духа.
Через несколько дней он просил нас к себе на новоселье. Многие из соседей были также приглашены, не забыты были и соседки.
Усадьба его была от нас всего за версту; расположенная на берегу речки, она состояла из небольшого, довольно старого домика, за которым тянулся ряд крестьянских изб. Все именьице состояло душ из пятнадцати. При доме находился запущенный огород с густыми черемухами и рябинами, между которыми красовались две-три яблони.
Дядя выказал чрезвычайно мелочную заботливость насчет угощения, сам хлопотал о столе с тетушкиным поваром и, казалось, был доволен своими хлопотами.
За обедом было даже шумно. Дядя завел с отцом Алексеем какой-то отвлеченный спор, в котором Андрей Николаевич принял большое участие. Кричал также немало один сосед, никогда не бывавший у тетушки по случаю своего довольно буйного характера и примерной храбрости, выказанной им в некоторых праздничных драках.
Одним словом, круг, собранный дядей, принял совсем другой характер и получил какую-то смелость и самостоятельность, несмотря на присутствие тетушки.
К вечеру графины с водкой чаще и чаще опоражнивались и беседа становилась шумнее.
Тетушка собралась ехать; к ней подошел дядя.
— Как! — сказал он, — родная сестра оставляет дом своего брата прежде всех.
— Друг мой! я устала.
— Устала? разве ты не можешь у меня отдохнуть? Я, по милости родителя моего, имею свой угол и могу принять сестру мою.
Дядя употреблял это выражение, желая намекнуть на то, что мать его отдала все свое имение дочерям.
— Конечно, — заговорил он плаксиво, — я несчастный человек: родные бросили меня, сестра не хочет побыть у брата несколько часов. Что же? разве у меня неприлично что-нибудь, разве я сделал что-нибудь дурное?
— Ничего, друг мой, но я лучше приеду к тебе в другой раз на целый день.
— Не нужно мне в другой раз! — сердито сказал он и вышел.
— Что с ним, ангел мой маменька, станешь делать! — сказала Марья Ивановна, — попало в голову!
В эту минуту в другой комнате раздалось громкое нестройное пение. Хором соседей управлял дядя и кричал на дьячка за то, что он фальшивит.
— Ну вот и врешь, не туда залез! до-о-кса, до-о-кса сикирия! — И дядя бил такт по столу рукой, так что рюмки и стаканы составляли какой-то дикий аккомпанемент его пению.
Нас, привыкших к тишине, пугала эта шумная пирушка. Тетушка по временам даже вздрагивала. Мы с Марьей Ивановной старались успокоить ее и других робких собеседниц, находя в себе силы шутить и смеяться.
— Не подрались бы они! — сказала одна из соседок, — ведь мой-то куда как задорен, как в голову-то попадет.
В это время вошел дядя с рюмкой в руке.
— Что? пьян я? — говорил он. — Генечка! смотри, пьян ли я? Я сейчас по одной половице пройду. Смотри, сестра!
И он стал ходить перед нами взад и вперед по одной половице довольно твердым, хотя и медленным шагом.
— А вот он так не пройдет по одной половице, вот сосед-то не пройдет.
Он указал на крикливого соседа, стоявшего в дверях.
— Пройду не хуже тебя, — отвечал тот.
— Ну-ка! ну-ка!
Сосед сделал опыт.
— А ты зачем ногами-то виляешь!
— Я виляю? матушка, Авдотья Петровна! решите…
— Нет, нет, — отвечала тетушка, — нет, вы тверды на ногах.
— Нет, пошатнулся, извини.
— Уж если почтенная наша Авдотья Петровна сказала, что я тверд на ногах, то, значит, ты врешь, сосед!
— Я вру? нет, любезный, шутишь… Ты, сидя-то здесь, в медвежьем углу, научился врать…
— Полноте, — сказала я, подходя к соседу, — стоит ли спорить из-за пустяков!
— Матушка, Евгения Александровна! пожалуйте ручку, не погнушайтесь! ведь вы, ангел, можно сказать…