И сосед, к неописанному моему удивлению, залился слезами.
Дядю между тем отвлекла Марья Ивановна какою-то шуткой.
Остальные полупьяные гости тоже вышли к нам; но, к счастью, скоро оставили нас в покое, соединясь за круглым столом в другой комнате.
Чтоб выбраться из этой новой для меня и душной атмосферы, мы должны были прибегнуть к хитрости: лошади поданы были к заднему крыльцу, и мы уехали тихонько, не простясь с дядей.
Я вздохнула свободно, как только свежий воздух пахнул на меня. Весь этот шум, несвязные речи, пьяные лица, запах вина и табака были мне противны; усилие, которое я делала, чтоб скрыть от тетушки неприятное впечатление, до того утомило меня, что мне показалось, будто я тоже опьянела между этими людьми.
Вечер был тихий и теплый, когда мы выехали от дяди; дорога к нашему дому шла лесом; запах пихт и сосен разносился в воздухе; розовый луч заката золотил их вершины и падал на лица моих спутниц, озаряя их каким-то волшебным светом. Этот розовый блеск на старых морщинистых лицах казался мне чем-то нездешним; мне стало страшно, будто настала минута их перерождения, и внутренний пламень объял их, для того чтоб разрушить все ветхое и грубое их существа и обновить их для иной новой жизни.
С замирающим сердцем глядела я на тетушку и теперь только заметила, что время и последняя болезнь немало прибавили морщин на лицо ее; что голова ее тряслась и выбившиеся из-под чепчика волосы были совсем белы. Серьезный вид, сохраняемый ею во всю дорогу, недовольное выражение ее губ, мерный шум тихо катившихся дрожек и вообще молчание еще более поддерживали во мне это тяжелое впечатление.
Мысль о возможности лишиться доброй тетушки в первый раз ясно представилась мне и внесла в мою душу предчувствие истинного, положительного горя.
С приездом домой рассеялись мои грустные мысли; мирные комнаты, с осеняющею их зеленью, хлопотливость Федосьи Петровны, приказания тетушки старосте, разговоры Катерины Никитишны с Марьей Ивановной — все это вводило меня невольно и незаметно для самой в обычную колею жизни.
— Маменьке-то, кажется, неприятно было, — сказала Марья Ивановна, — что он в таком виде угостил ее на первый раз; я обмирала, чтоб у них чего не вышло с Кузьмой Сидорычем. Долго ли до греха? Видно, послал Бог соседа-то не смирного. Да он нас здесь завоюет.
— Ну, полно, уж и завоюет! как ты хочешь, Марья Ивановна, чтоб мужчина не выпил! — возразила Катерина Никитишна.
— Да ведь он и нередко так бывает. Поживи-ка с ним — узнаешь каков молодец. Нет, уж я слышала о нем…
— Что же, Господи помилуй, не приколотит же!
— Да что за удовольствие? Пойдут неприятности; у нас ведь здесь был женский монастырь. Что, Генечка, — обратилась она ко мне, — весело ли было у дядюшки-то?
Я улыбнулась в ответ.
— Вот, друзья мои, — сказала тетушка, усевшись в свое кресло, — на каком пиру были мы! Признаться, мне очень было неприятно: что за компанию выбрал, и след ли ему так орать и такие фарсы выкидывать! И что за лицо, что за голос сделались, смотреть страшно! прежде он совсем другой был.
— Да вы, ангел мой маменька, не расстраивайтесь; вот вы огорчитесь, а вам это вредно.
— Ах, Марья Ивановна! да ведь он не чужой мне!
Простясь с тетушкой, я ушла в сад и долго бродила по темным аллеям, сквозь густую зелень которых кротко мерцали звезды, и лучи их зажигали в моем сердце сладостные, неопределенные чувства, которые, будто музыка, убаюкивали меня и заставили сладко заснуть, когда я, возвратясь домой, легла на свою постель… Но и сквозь сон казалось мне, что ночные сильфы,[11] влетая в открытое окно, реяли над моим изголовьем и напевали тихие песни…
Вдруг под окном раздалось такое громкое пение, что его никак нельзя было принять за пение сильфов. Я вскочила с постели, не зная, что подумать, пока не узнала голоса дяди. Он пел:
Дуброва шумит…
Я наскоро оделась и подошла к окну, перед которым стоял дядя.
— Какову я тебе серенаду задал? — сказал он мне, — ну что вы здесь живете! совсем заплесневели; мы вас расшевелим…
— Я боюсь, что вы разбудите тетушку.
— Сестру? это что за нежности. Конечно, вы большие барыни живете здесь; сохрани Бог вас обеспокоить, имеете тонкий сон… Извините, Евгения Александровна, старика-дядю, что осмелился обеспокоить вас; ведь вы нежная девица, вы на нашего брата смотрите с презрением. Извините, извините!
И он с насмешливою почтительностью раскланивался со мною.
— Что это, барин, и ночи-то на вас нет! — сказала с крыльца Федосья Петровна, — ведь вы эдак сестрицу-то перепугаете…
— Конечно, сестрицу-то перепугаете, — передразнил он Федосью Петровну, потом крикнул: — Молчи, старая ведьма! А вот, Генечка, ты бы старика дядю и угостила, велела бы поднести ему… Прикажи вот этой ведьме вынести сюда рюмочку…
— Да ключи-то у барыни под подушкой, — сказала Федосья Петровна.
— Так черт же с вами! я к попу пойду, если уж в доме родной сестры родная племянница пожалела дяде рюмку водки!..
И он пошел по дороге.
Я долго не могла заснуть, взволнованная неприятным ощущением. Мне было больно и обидно за дядю, и образ его вытеснил все светлые видения, налетевшие на меня до его появления.
На другой день, утром, Федосья Петровна не утерпела, чтобы не пересказать тетушке о ночной прогулке дяди, и это очень взволновало и рассердило тетушку.
— Ах, Боже мой! — говорила она за чаем, — уж до чего дошел, по ночам шататься, беспокоит ребенка (то есть меня)! Ах он пьяница! Нет, я ему скажу, как ему угодно, чтоб он таких фарсов не выкидывал.
Я уверяла, что еще не спала и нисколько не испугалась; но тетушка не верила, думая, что я этим хочу только успокоить ее.
Перед обедом я сидела на крыльце по старой привычке детства. Зеленый ковер расстилался передо мной, как и в былое время; сосновый лес с полуденным ветерком посылал свои благоухания. Теперь уж никто не удержит меня идти по дороге и погрузиться в густую тень леса. Мне не нужно с замирающим сердцем проситься у тетушки… Но я сидела неподвижно, носясь далеко мыслью, воскрешая в уме прошедшее. Лиза, Павел Иваныч, жизнь у тетушки Татьяны Петровны, мрачный образ Тарханова — вставали и проносились передо мной, будто требуя отчета в различных впечатлениях, оставленных ими в душе моей.
По дороге от леса шел дядя. Он шел, тихо опираясь на палку и сгорбившись, что придавало ему вид старика. Первым безотчетным моим движением было встать и уйти, но я преодолела это движение и отважно отправилась к дяде навстречу. Я помнила вчерашний сердитый тон, упреки и ругательства, с которыми он нас оставил, и ожидала, что и сегодня разразится гроза.
— Здравствуйте, дядюшка! — сказала я, подходя к нему.
— Здравствуй, друг мой! — отвечал он, охая и целуя меня с нежностью, — радость ты моя! Я вчера обеспокоил тебя! Извини ты меня!
— Э, полноте, есть ли о чем толковать? я и позабыла о вчерашнем. Что вы это охаете?
— А вот сегодня без ног совсем… Что сестра? Я думаю, сердится на меня.
Я не знала, что отвечать.
— Знает она, что я куролесил ночью?
— Кажется.
— Вот ведь ты какая ябедница, — сказал он полушутливо, — сейчас и выдала дядю!
— Я ничего ей не говорила.
— Так это все эта ведьма, Федосья? — продолжал он тем же тоном.
Я не отвечала. Так дошли мы до дому.
Дядя, кряхтя и охая, вошел с печальным видом к тетушке и сказал тоном кающегося грешника:
— Сестра! прости! я вчера огорчил тебя. Дай ручку! Сострадание заменило в сердце тетушки приготовленный выговор.
— Ну уж Бог с тобой! — сказала она. — Эк тебя перевернуло!
Дядя продолжал охать. Добрая Катерина Никитишна также приняла в нем участие. Марья Ивановна еще не приходила.
— Прикажи, сестра, дать мне рюмочку; сил нет, все кости болят.
Тетушка слегка поморщилась; дядя быстро взглянул на нее и опустил глаза.
— Дай ему, Федосья, рюмочку, — сказала тетушка вошедшей Федосье Петровне.
Вскоре дядя вышел в девичью.
— А ты, старая карга, — сказал он Федосье Петровне, смягчая это выражение голосом шутки, — сейчас переплеснула сестре о вчерашнем! А еще я хотел угостить тебя по-приятельски!
— Да ведь как же, Василий Петрович: ну как бы они узнали после от других, гневаться бы стали.
— А кто смеет сказать? А! у вас все шпионы, переносчики!
— Не извольте обижать, Василий Петрович, — заговорили девки присутствовавшие в девичьей, — у нас никаких шпионов нет. Наше ли дело говорить о господах?
Федосье Петровне было неприятно.
— А вот ты, бабушка, — продолжал дядя вкрадчиво, — чтоб загладить свою вину, поднеси мне рюмочку; тогда уж, Бог с тобой, так и быть, не буду помнить зла.
Федосья Петровна вынесла из кладовой графин и рюмку.
— Я не иначе выпью, как с тем, чтоб и ты выпила.
— Что с вами будешь делать, барин, — сказала развеселясь Федосья Петровна, — проказник эдакой!
Она выпила рюмку.
Федосья Петровна была совершенно побеждена.
— Не будешь ябедничать, а? То-то же, смотри у меня! А на мировую надо еще рюмочку выпить. И он выпил.
Дядя был решительно неистощим в изобретении предлогов выпить, и к обеду совершилось его изменение; лицо раскраснелось, глаза забегали быстро, ленивые движения сменились беспокойными, голос зазвучал грубо и сердито.
Я с любопытством наблюдала этого человека, столь тихого и мирного в трезвом виде и столь раздражительного и несносного, как скоро попадало ему в голову.
Из его речей и поступков можно было заметить, что он действовал не бессознательно, что вино помогало ему высказывать свои затаенные досады и горести, причина которых крылась в его стремительной, беспокойной натуре, но до того подавленной врожденною слабостью характера, что, трезвый, он не имел силы сказать что-нибудь резкое или неприятное для других. Сердился ли он на человека, казалось ли ему что-нибудь сказанным на его счет (он был подозрителен и самолюбив), он ни взглядом, ни словом не обнаруживал в то время своих впечатлений, а нарочно вьпивал на другой день лишнее и вымещал все сторицею. Таким образом, поработясь несчастной страсти, он в то же время делал из нее слугу се