Лиза рассказала мне со всеми подробностями о приезде учителя и первый разговор с ним матери. Она смешила меня безо всякого намерения смешить. Притом же в то блаженное время смех наш ежеминутно раздавался, заставляя иногда улыбаться даже Федосью Петровну, тетушкину ключницу. От тетки мне всегда доставалось за смех.
— Генечка! — говорила она тоном строгости, — эй! привыкнешь смеяться поминутно, будешь смеяться и в обществе.
Добрая тетушка! как она ошибалась: привыкнуть быть веселой! как будто это возможно.
Я смеялась только с Лизой, а без нее была иной человек; да и при ней часто вдруг набегали на меня минуты безотчетной тоски, я садилась в угол и плакала. Мы не смеялись, когда в сумерки смотрели в окно, как догорала заря или носились серые облака. Тут мы или молчали, или говорили не по-детски о предметах высоких и недоступных нам, решая по-своему вопросы, волновавшие наш ум. Я старалась заинтересовать мою подругу тем, что сама считала высоким и прекрасным. Лиза, впрочем, терпеть не могла отвлеченных разговоров, и когда я замечтаюсь, она всегда, бывало, прервет меня:
— Ну, мать моя, ты уж пошла рассуждать, точно ученая.
Я падала с облаков и становилась в уровень с ее положительностью, которая исчезала только тогда, когда мы начинали играть.
Жизнь моя разделилась незаметно на две половины: на жизнь с Лизой и на жизнь без нее. Все время одиночества я посвящала на чтение и на беседу с тетушкой, которой рассказы были для меня приятны и занимательны. Но не всегда рассказывала тетушка: часто она поучала и читала длинные нотации, которые я слушала с наружным терпением; но несмотря на то, многое оставалось у меня в сердце, и я часто сознавала внутри себя, что тетка говорит правду. Так ее речи были иногда полны истины. Приезд учителя не нарушил моих свиданий с Лизой; она приходила ко мне только часом позже утром и уходила часа на полтора после обеда учиться, и то не всякий день. Об учителе разговоров у нас было немало. Она пересказывала мне каждое его слово, иногда посмеивалась над ним; говорила, что у него много стихов, что он привез с собой десятка два книг. Говорила также, что он спрашивал обо мне, что просил ее кланяться мне и просит у меня книг, потому что он умирает от скуки.
Я знала неряшливость, царствовавшую в доме Марьи Ивановны, и понимала, как тяжело было мало-мальски порядочному человеку жить тут, не имея с кем перекинуться мыслью. Я посылала ему книги, и когда получала их назад невольно перелистывала их… некоторые места были подчеркнуты карандашом…
А между тем апрельское солнце сгоняло последний снег, и сад принял какой-то зеленовато-бурый оттенок. Иные аллеи начинали уже просыхать, и дикий цикорий зацвел на завалинах у стен дома. Мы обдумывали с Лизой, как бы попроситься у тетушки погулять, и сердце мое замирало при мысли об отказе. Наконец в один теплый день вошла я к тетушке. Она сидела за книгой и шепотом читала.
— Что ты, Генечка? — спросила она, заметив меня.
— Тетенька! отпустите нас погулять, очень тепло, спросите Федосью Петровну…
Тетушка выходила на воздух только в самые жары. Тут же кстати вошла и Федосья Петровна.
— А что? тепло на дворе, Федосья? — спросила тетушка.
— Тепло, хорошо, сударыня. Али детям погулять хочется? Отпустите, матушка! тепло сегодня, не простудятся.
Никогда не забуду той радости, которую я чувствовала при этом решении.
За дверьми тетушкиной комнаты ждала меня улыбавшаяся Лиза; она радовалась больше за меня, чем за себя, потому что прогулка не имела для нее такой новизны и прелести, как для меня. Я прыгала, как козленок, и обнимала всех горничных. Через несколько минут явилась Федосья Петровна с целым возом на руках разной одежды. Я с ужасом глядела на толстый ватный капот и тетушкину меховую кацавейку, на платки и кофточки, которые должны были накутаться на меня. Радость моя несколько помрачилась при мысли, что я едва буду в состоянии поворотиться, не только бегать.
Начался процесс одеванья.
— Федосья Петровна! да вы меня задушите, — говорила я умоляющим голосом.
— Ничего, сударыня, — отвечала она, — простудитесь — хуже будет; куда мы тогда поспеем? все будем виноваты у тетеньки.
Наконец, задыхаясь от жару, скорее похожая на копну сена, чем на живого человека, вкатилась я к тетушке, увлекаемая вперед собственною своею тяжестью.
— Тетушка! мне душно, мне жарко! — восклицала я почти со слезами, — нельзя ли снять хоть кацавейку?
— Смотри, не простудись, Генечка! не срази ты меня…
— Да этак я хуже простужусь, — замечала я чисто инстинктивно.
— Не снять ли уж и вправду кацавейку, Федосья, ежели очень тепло?
— Как прикажете; оно тепло-то, тепло… ветерочек есть маленький.
— Вон, видишь ли, Генечка, ветрено, говорят.
— Да какое ветрено, тетенька! посмотрите, деревья не качаются…
— Ну уж сними с нее кацавейку. На вот, надень мой платок, он претеплый.
И тетушка сняла с себя платок и, к великому моему удовольствию, заменила им кацавейку.
Мы вышли. Федосья Петровна проводила нас и обещала прислать нам сказать, когда будет время воротиться домой. Глубоко и ярко сияло над нами голубое весеннее небо и, казалось, вызывало магнетическою силою из земли разнообразные растения, разбивало почки на деревьях и всему давало жизнь и блеск. Нас обдавало тем теплым, проницающим воздухом весны, который заставляет сердце биться сильнее обыкновенного и располагает душу к мечте и вере в счастье. Мы добежали до конца сада и остановились в нескольких шагах от калитки, выходящей в поле, вскрикнув от неожиданности: у калитки стоял учитель.
— Ах, Павел Иваныч, как вы нас испугали! — сказала Лиза.
— Извините, — сказал он, — я никак не хотел испугать вас. Здравствуйте, Евгения Александровна! — обратился он ко мне свободно и весело, будто старый знакомый.
Я отвечала ему тем же. Я живо помню этот первый разговор мой с ним.
Мы походили с ним на старых друзей, давно не видавшихся и спешивших в короткое свидание передать друг другу свои впечатления.
Во время самого жаркого разговора Лиза сказала как-то отрывисто:
— Пора и домой, нас зовут.
И в самом деле, визгливый голос Дуняши раздавался по саду. Мы простились с учителем и бросились к ней бегом навстречу.
Придя домой, я вспомнила, что Лиза ни разу не вмешалась в разговоры наши и что ей было скучно, потому что подобные разговоры были не в ее вкусе.
— Что это ты не говорила с нами? — спросила я ее.
— А что мне говорить? Я не умею говорить по-твоему, да и терпеть не могу говорить с ним…
— Отчего же, мой друг? — спросила я с изумлением, — он, кажется, умный человек.
— Он мне противен; иезуит, должен быть.
— Почему ты так думаешь?
— Да уж так, сердце мое чувствует, недаром я так не люблю его; вот вспомни меня.
Лиза имела на меня большое влияние, и потому слова ее огорчили меня и родили какое-то чувство сомнения насчет учителя. Я считала себя, не знаю почему, будто виноватою перед Лизой и старалась всячески заставить забыть ее, что я так исключительно занималась в саду учителем.
Дни становились все теплее. Мы наконец уже получили свободу гулять, сколько душе угодно; тетушка давала нам эту свободу в уважение краткости северного лета. Уже длинные косы мои свободно бились по моим плечам; я не любила носить их обвитыми вокруг головы, как всегда делала Лиза, за что тетушка звала меня Авессаломом.
Свидания наши с Павлом Иванычем повторялись довольно часто; но, Бог весть, отчего мне неловко было говорить с ним при Лизе. Он, видимо, искал нас встретить и показывал в отношении ко мне тонкую внимательность в обращении. Сердце мое билось каждый раз, когда приветливые звуки его голоса касались моего слуха. Мне становилось так хорошо, так отрадно после разговора с ним, как будто тяжесть спадала с моей души. Летом Лиза не была так безотлучна со мною, как зимой; она часто отправлялась с матерью за грибами; это было для нее слишком большое удовольствие, и она бы не пожертвовала им для моего общества. Учитель почти всегда оставался дома, и я уверена была, что после обеда найду его у решетки сада.
Да, я забыла сказать еще что-нибудь о его наружности: помню, что это был белокурый, с тонкими, приятными чертами лица молодой человек среднего роста, с такими мягкими, шелковистыми на взгляд волосами, что невольно хотелось погладить их. Голубые глаза его смотрели на меня внимательно и грустно. Теперь только припоминаю я, что одет он был, увы! в очень старый сюртук.
Однажды, после обеда, мы разговаривали с ним через забор; крик гусей заставил нас оглянуться, птичница прогоняла мимо нас свое стадо.
— Здравствуйте, матушка Евгения Александровна! — сказала она.
Мне вдруг стало неловко и совестно. "Что подумает она, видя, как я одна разговариваю с учителем? Что если это подаст повод к сплетням? если узнает тетушка?.." Но я старалась отогнать эту мысль, и нам снова стало хорошо и весело.
Не забуду я этого дня! мне кажется, и теперь вижу я это синее небо; жаркий воздух румянит мне лицо; рой насекомых жужжит на разные тоны; солнце сушит скошенное сено, и ветерок едва колышет листья берез; вдали за садом сверкает извилистая река; я вижу ее сквозь забор, так же как таинственную синеву дали, как колышущиеся нивы, пестреющие васильками, и дикую ленту дороги, по которой подымается облако пыли и скрипит несмазанная телега. И стоим мы несколько времени под гнетом непостижимого обаяния, и на меня близко, сквозь тын, смотрят два блистающих глаза и слышится дыхание человека, первого любящего меня человека, того, чей голос впервые пробудил в юном сердце моем новые, сладостные ощущения. И голова моя не кружилась, и мне не было страшно — нет, я полною грудью дышала этим очаровательным воздухом, недрогнувшими устами пила первую струю счастья; мне казалось, что жизнь давала мне должное, и я, не краснея, принимала дар ее.
— О чем вы думаете? — спросила я его.
— Я думаю о том, что люблю много, преданно и б