В стороне от большого света — страница 38 из 54

— Не выходи ты к нему, говорила Марья Ивановна, — ну как ты при нем-то этак побледнеешь, моя радость. Эх, до чего ты влюбилась в него! — прибавила она со вздохом сожаления. Пойду туда, а ты покуда оправься… Выйдешь ты? Я отвечала утвердительно.

— Смотри, выдержишь ли? Я успокоила ее.

Уже Данаров успел сесть за карточный стол, уже Марья Ивановна начала что-то рассказывать, когда я, успокоившись, решилась выйти в гостиную. Он поклонился мне сухо, холодно спросил о здоровье, спокойно собрал карты и начал сдавать. Маленькая рука его ни разу не дрогнула, на губах: играла равнодушная улыбка.

При такой встрече я вдруг почувствовала себя гордою и сильною и поняла, что не уступлю ему ни на шаг в равнодушии и видимом спокойствии. Я села против него между тетушкой и Марьей Ивановной, ни разу не опустила глаз, встречаясь с его взором; раза два поймала его наблюдательный, изумленный взгляд и была довольна…

Темная вещь — сердце! Кто объяснит его капризные требования?.. Если он уж не любил меня, тем лучше было для меня и для него; что могла принести такая любовь нам обоим, кроме страданий? Не должна ли я радоваться по всем правилам благоразумия, что излечение близко?.. Так нет — звучит и натягивается какая-то беспокойная струна в глубине души нашей и заставляет вас держаться крепко за ускользающее чувство…

Наконец улучилась минута, когда он мог говорить со мной: Марью Ивановну позвали домой по хозяйству, но она обещала скоро воротиться; к тетушке пришел священник потолковать о средствах к некоторым улучшениям в храме; Катерина Никитишна с великим усилием сводила счет выигрыша и проигрыша своего и Марьи Ивановны, неутомимой своей преследовательницы в картах.

Я удалилась к окну и взяла работу.

— Вы хворали? — спросил меня Данаров довольно небрежно. Я утвердительно кивнула головой.

— Вероятно, простудились.

— Вероятно.

— Это худо.

— Ничего, поправлюсь…

— О, конечно! душевное спокойствие, сознание исполненного долга — это лучшее лекарство. Можно вас поздравить?

— С чем?

— Я слышал, вы выходите замуж за Александра Матвеевича. Он хороший человек, вы будете счастливы.

— Я не заметила в нем и тени намерения жениться на мне.

— А вы пошли бы за него?

— Может быть. Он точно хороший человек.

— За что же вы сердитесь? Виноват не я, виноваты обстоятельства.

— Вы непременно хотите навязать мне что-то такое, о чем я не думаю.

— Я сделал все для вашего спокойствия: объявил, что я женат, и оставил притязания на ваше сердце.

— Очень вам благодарна.

— Ваше благоразумие подействовало на меня заразительно.

— Я рада за вас.

— Вы так удивительно приказываете вашему сердцу: этот человек не может быть моим мужем, не люби его, и послушное сердце сейчас исполняет ваше повеление…

Я не хотела возражать ему, потому что чувствовала припадок вспыльчивой досады.

Он смотрел на меня пристально, губы его слегка дрожали; я знала, что это было признаком начинающейся грозы…

— Я теперь думаю, как я ошибся в вас! — сказал он.

— Вы можете думать, что вам угодно; совесть моя покойна!

— Какая расчетливость, какая положительность в ваши годы!

— Напрасно вы хотите казнить меня вашими приговорами: я не буду даже защищаться…

— Желаю вам счастливой и блестящей будущности, — сказал он язвительно. — Мне приятно надеяться, что через несколько лет я, может быть, встречу вас доброю хозяйкой, мирною помещицей, окруженною полдюжиной детей, занятою соленьем грибов и нравственностью горничных…

— Прощайте! — сказала я, вставая, — я чувствую себя нездоровою, ухожу в мою комнату и, в свою очередь, желаю вам счастья по вашему вкусу.

— Мы еще увидимся?

— Ведь вы приехали проститься?

— Может быть.

— В таком случае я постараюсь избегать встреч с вами до тех пор, пока вы не уедете отсюда.

— Эти встречи вы считаете опасными?

— Нет, скорее неприятными.

На лице его выразилось изумление и неудовольствие.

— Вот как! — сказал он, — а давно ли было иначе! Вы любили меня до тех пор, пока не узнали, что я женат… Это делает честь вашему сердцу.

— Нет, до тех пор, пока не узнала всю глубину вашего эгоизма.

— Так уж в таком случае, пожалуйста, не думайте, что я уезжаю отсюда для вашего спокойствия, — я вступаю в службу и уже получил назначение. Если б каждая влюбленная в меня, девочка требовала, чтоб я бежал от нее за тридевять земель, мне вскоре не нашлось бы места на земном шаре…

Это было уже слишком. Оскорбленная до глубины души, я в последний раз с чувством самого искреннего гнева посмотрела на него и, не сказав ни слова, вышла.

Придя в свою комнату, я предалась порыву бессильного отчаяния, долго сдерживаемой горькой досады. Я открыла окно, сорвала висевший над моею кроватью сухой букет воздушных жасминов, нарванный для меня Данаровым вечером, во время второго его посещения; судорожно мяла и рвала засохшие листья, с каким-то безумным оцепенением смотрела несколько минут, как ветер уносил их и они исчезали в полусвете осеннего заката, обливавшем предметы каким-то зловещим, багряным отблеском. Потом, бессильная, глубоко несчастная, бросилась я в кресло и долго, громко, тяжело рыдала. Это были первые слезы, не облегчившие меня.

Я уже не плакала, когда шум и голоса в коридоре дали мне знать об отъезде Данарова; я слышала, как вскричал он кучеру своим металлическим, звучным голосом: "Пошел!", — видела, как мимо окон моей комнаты пронеслась его коляска, и что-то похожее на ненависть родилось в моей душе.

Вскоре дошла до нас весть, что Данаров уехал в Петербург!

IX

Наконец хмурая осень сменилась холодною зимой. Хлопья снега залепляли окна, и голые деревья уныло качали свои обнаженные ветви. Мимо дома тянулись обозы, и вороны пролетали тревожно, предвещая непогоду.

Как грустно, как безотрадно потянулись для меня однообразные дни! Воспоминание обо всем случившемся налегло на мои чувства тяжелым камнем и преследовало меня всюду, едва оставляя мне сил скрывать от тетушки мрачное расположение моего духа, — преследовало до тех пор, пока еще более печальный, более горький переворот в моей жизни не ослабил, не заглушил его.

То, о чем я не могла подумать без ужаса, — то должно было наконец совершиться: тетушка на масленице занемогла, а на второй неделе Великого поста скончалась.

С редким терпением переносила она болезнь свою. Тиха и кротка была христианская кончина ее.

С каким трепетным ожиданием встречала я во время болезни ее каждый наступав-ший день! Сегодня, думала я, открывая глаза, утомленные беспокойным сном и продолжительными бдениями по ночам, сегодня, может быть, ей будет лучше…

И она в самом деле уверяла меня, что ей лучше, желая успокоить и утешить меня. Но Марья Ивановна и Катерина Никитишна, также безотлучно бывшие при ней, печально качали головой и глядели на меня с состраданием. Я уходила к себе, горько плакала и молилась. Я чувствовала, что должна была порваться самая главная нить, привязывавшая меня к месту, где все мне было мило и дорого. Чужие люди, чужие места угрюмо представлялись мне в моем будущем… гасла светлая звезда единственной, но глубокой привязанности на моем тесном горизонте; теряла я единственное сердце, которое откликнулось бы мне и на краю света, следило бы за мной всюду с бескорыстною любовью.

Как помню я этот ряд безрадостных вечеров во время ее болезни, тишину, царство-вавшую во всем доме, печальные лица, запах летучей мази, лампаду, постоянно горевшую перед образом над ее постелью, изменившееся лицо ее, на котором напечатле-лись признаки близкого разрушения! Ангел печали и смерти залетел к нам и веял на всех своим крылом.

— Плоха она, больно плоха! — говорила Марья Ивановна, приходя в мою комнату. — Да ты, Генечка, что так сокрушаешься? ведь уж не поможешь, моя радость; уж такие и лета ее… а ведь и то сказать, может, еще и выздоровеет. Конечно, лучше ко всему быть готовой. Господи! вот что значит привычка: мне ее, точно мать родную, жалко; да, кажется, так все опустеет, что и в дом-то не заглянешь. Все Василью Петровичу достанется; вот опять Бог принесет его к нам! Не то уж будет, не то!..

— Да уж, разумеется, не то, — подхватила, обливаясь слезами, Катерина Никитишна, — другой Авдотьи Петровны не нажить, — нет! А Евгения-то Александровна кого лишается! как подумаешь, так, веришь ли, Марья Ивановна, дух-то так и запечатается… Ну что, ведь она птенец еще! как ей жить сиротой? всего натерпится.

— А Бог-то, — отвечала Марья Ивановна, — никто как Он… и со вздохом уходила на дежурство к больной.

Марья Ивановна вообще не любила останавливаться долго на мрачных предметах; они имели для нее непродолжительную, постороннюю прелесть в книгах и рассказах; но в жизни это была какая-то эпикурейская натура, она любила пропускать свет во все мрачные уголки существования. Так, часто выходя от больной, она обращалась к Федосье Петровне:

— Федосья! Да принеси бруснички и моченых яблоков, — ведь эдак умрешь с тоски; что, в самом деле! еще ничего не случилось. Может, Бог и милостив: что сокрушаться прежде времени? Садись-ка, Генечка, покушай, полно! Улита едет, когда-то будет, а мы вот горлышко промочим: благо, она уснула.

Тут она начинала свои неистощимые рассказы и успевала заставить и других забыться и отдохнуть от печальных мыслей.

Тяжела, страшна была минута, когда тетушка потребовала духовника. Исповедовавшись и приобщившись Св. Таин, она благословила меня, слабым голосом просила не сокрушаться о ней и помнить, что "положен предел, его же не прейдеши". Потом, обратясь к окружавшим, сказала:

— Не оставьте ее, друзья мои, а я не жилица на этом свете… Простите, если я в чем виновата перед вами…

Ей отвечали общими рыданиями.

К вечеру в этот день она почувствовала себя хуже, а к половине ночи, будто электрический удар, пронеслась весть по всей усадьбе, что она скончалась…

Часть третья