спустя мгновение рядом нарисовался “калифорнийский орел” собственной персоной. И мы с товарищем хором, дурными голосами, через два кольца оцепления (наружное – из американских мордоворотов и внутреннее – из отечественных) на дурном английском поприветствовали президента США. А наутро препирались над фотографией в “Московских новостях”: чья рука салютует в правом нижнем углу кадра – моя или одописца?
Полтора десятилетия назад общественные события на шестой части суши начали развиваться с головокружительной стремительностью, и уже в конце восьмидесятых я ошивался в Монреале у второго товарища молодости, а заодно наведался в местное американское консульство, чтобы выправить паспорт и скатать в “настоящую Америку” – к третьему закадычному другу.
Седой как лунь чернокожий чиновник в немыслимых серебряных перстнях, очень кого-то напоминая, выдал мне бланк анкеты. Прежде чем засесть за писанину, я напряг память… Вот кого! Дядюшку Римуса с обложки он напоминал – североамериканскую разновидность Арины Родионовны.
Вопросы анкеты мне сразу понравились, наглядно подтверждая правоту традиционного отечественного представления о США как о стране шиворот-навыворот. Ответы, чреватые неприятностями на родине, здесь, видимо, только приветствовались – и я малость подосадовал, что в графе “Членство в коммунистических организациях” приходится ставить маловыразительный прочерк вместо красивой дефиниции: “исключен за убеждения, несовместимые с пребыванием в рядах ВЛКСМ”.
Исключали меня на широкую ногу – в высотном здании на Ленинских горах в комитете комсомола МГУ, приравненном к райкому. Но через месяц-другой после гражданской казни я проболтался родителям, что вместо диплома мне светит волчий билет, они забили тревогу, родительский приятель, инвалид войны, скрипач и директор привилегированной музыкальной школы, распил бутылку коньяка с высокопоставленным папашей одной своей ученицы, который и смягчил удар, уготованный вольнодумцу советской судьбой. Так что изгнание из “рядов” закончилось не так звонко, как хотелось бы двадцатилетие спустя – к моменту заполнения консульских бумаг.
В назначенный день я пришел за визой. Весь неодобрение, дядюшка Римус протянул мне мою ксиву:
– Въезд в страну вам разрешен, хотя вы и утаили от нас принадлежность к Коммунистической партии.
– Как так?
– Компьютер показал.
И впрямь Зазеркалье.
Свежеиспеченный большевик с банкой пива в руке, подъезжал я с утра пораньше в автобусе-экспрессе Greyhound к канадско-американскому рубежу.
– Если на паспортном контроле поинтересуются, что ты за птица, не вздумай отрекомендоваться поэтом, – очень вовремя предостерег меня русский попутчик, – могут завернуть: здесь и своих малахольных хватает.
Офицер пограничной службы перевел взгляд с Mr. Gandlevsky на фотографию в “молоткастом-серпастом”, а с нее – обратно на мистера, издал нечленораздельные американские звуки, шлепнул штемпелем – и я оказался в Америке.
“Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою… ” Так точно.
Позвали на посадку. Прежде чем подняться в автобус, я помедлил, чтобы сказать этой неправдоподобной Америке свое оторопелое “Здрасьте”, вглядеться получше в долгожданную чужбину. Но видимость разом ухудшилась, потому что наискось повалил густой снег. Через абсолютно пустынную местность к контрольно-пропускному пункту приближалась куцая вереница людей. Впереди – мужчина в длинном черном пальто и черном котелке, а за вожатым, словно его же копии, равномерно убывающие в потешном зеркале, – пять мальчиков, мал мала меньше, в пальтишках и котелках того же недетского покроя и цвета. Ветер нещадно трепал пейсы всем шестерым.
Почему они брели из страны в страну пешком? Или была суббота? И в избытке чувств я запомнил тогда этот лубочный исход.
2002
Повторение пройденного
Пять дней в Гаване (2011)
На борту самолета компании “Аэрофлот”, следующего рейсом “Москва – Гавана” и обратно, по просьбе пассажиров введен “сухой закон” – так мне объяснила стюардесса. Вполне разумно: за шестнадцать часов пути под алкоголь можно и отличиться. Поэтому мне пришлось воровато прикладываться к стеклянной фляге, приобретенной в дьюти-фри. За этим очень по-отечественному панибратски-избирательным соблюдением закона я и скоротал дорогу.
Эффект узнавания настиг тотчас по прибытии в аэропорт “Хосе Марти”. Такую угрюмо-казенную расцветку стен сейчас в Москве можно встретить в запущенных подъездах, полуподвалах домоуправлений или районных отделениях милиции. В туалете унитазы были полны по края чем полагается и, если бы не физика с ее поверхностным натяжением, это переливалось бы на пол.
(Вообще отсутствие стульчаков, засор и кромешная темнота в местах общего пользования – кроме валютных – обычное дело в Гаване. Мужчины в силу особенностей анатомического устройства еще могут справить хотя бы малую нужду, но как быть женщинам? Впрочем, негодование мое лукаво: не я ли в конце восьмидесятых, уезжая из гостиницы в Белгороде, вывернул лампочку в номере за неимением их в продаже – и явился в семью добытчиком?)
В знакомо-замедленном темпе со знакомо-незаинтересованными лицами передвигался персонал аэропорта. Прибывшие выстроились в часовую очередь к трем пропускным пунктам, в каждом из которых неулыбчивая девушка лет восемнадцати-двадцати что-то долго писала от руки, а после велела пассажиру встать на заданное расстояние от конторки и смотреть в определенную точку – видимо, фотографировала.
Я – не цыпа, не мистер-твистер и не соотечественник с Брайтон-Бич, упоенный своим преуспеянием, свалившейся как снег на голову цивилизованностью и говорящий про Америку “у нас”; словом, я не корчу благородного недоумения – напротив, все это слишком знакомо: я прожил в подобных декорациях без малого сорок лет, и мне эта экзотика не внове.
По окончании процедуры пассажир выходил в скучную серо-зеленую дверь и оказывался под звездами южного неба, среди тропического тепла и благоухания – и это после еще сегодняшнего гнилостного московского февраля!
Нас ждала машина, и в порядке дежурной дорожной болтовни я задал сопровождающему, приветливому и сносно изъясняющемуся по-русски кубинцу, вопрос насчет комаров в гостинице.
Он рассмеялся и ответил, что местным они не докучают, а нас могут и покусать:
– Лучше кушаете – лучше мясо.
На жизнь жаловались (замечу задним числом) почти все из моих новых гаванских знакомых, обреченно и охотно, с полуоборота – точь-в-точь как мы иностранцам лет двадцать пять – тридцать назад. Вот что осталось по прошествии пяти дней в Гаване в моих путевых записях. Инженер зарабатывает в день 25 песо (или 1 конвертируемый песо – параллельная денежная единица, что-то вроде советских чеков), то есть стоимость бутылки газированной воды или литра бензина. Есть и карточки – на хлеб, сахар, фасоль, рис, фарш, сливочное масло, курятину и проч.; они “отовариваются” по месту жительства. Совершенно очевидно, что при такой скудной жизни подавляющее большинство островитян ежедневно руководствуется постылой мудростью: “Хочешь жить – умей вертеться… ”
Бедность и дефицит изнуряют. Они формируют у взрослого человека психику сироты казанской. А заодно действуют приезжему на нервы: привилегированность для нравственно вменяемого человека – положение неловкое и малоприятное.
Из нескольких новых знакомых только два человека не сетовали на свое житье-бытье. Одна – женщина лет сорока, энтузиастка по темпераменту. Она не сторонилась ответственности за революционный пыл молодости и наломанные дрова, не сластила пилюлю сегодняшнего дня и спокойно, хотя без иллюзий, смотрела в будущее, которое, естественно, собиралась разделить с соотечественниками. (Она напомнила мне бабушкиных подруг – комсомолок двадцатых годов, овдовевших в террор тридцатых). И второй – мужчина средних лет, скорей всего, судя по коротко поминаемому Парижу (кубинцы в массе своей “невыездные”), чей-то сынок – демагог и фаршированная голова с набором знакомых убеждений: особые кубинские духовность и бессребреничество, антиамериканизм, снисходительность к непосвященным…
Отель Riviera, куда нас поселили, – помпезный и неуютный, хотя благоустроенный. Все расчеты, разумеется, в конвертируемых песо; пункт обмена валюты с грабительским курсом тут же. Все, снова же, знакомо и все немного не по-людски: каменные пепельницы в холле Riviera намертво вмурованы в столы, и, чтобы стряхнуть пепел, приходится каждый раз вставать из неподъемных кресел поодаль. О перечнице и солонке на столе общепита следует особо просить официанта, который вскоре забирает их прочь.
Впрочем, улыбчивость местных жителей отчасти возмещает прорву неудобств – с отечественным, утробным и бескорыстным, хамством я не столкнулся ни разу. Наверняка бытовых осложнений и напастей в жизни кубинцев гораздо больше – много ли я мог заметить за считаные дни в Гаване?!
На упреки в мелочности и злопыхательстве отвечу, что это не мелочи, а стиль, в сущности, бесчеловечный и смахивающий на издевательство – и Куба здесь ни при чем: такова природа утопии. В одной ученой книжке я прочел, что утопия, если память мне не изменяет, Томмазо Кампанеллы была снабжена авторским планом Города Солнца. Исследователь обратил внимание, что в идеальном городе улицы располагаются в виде концентрических кругов, но поперечных переходов с одной дуги на другие всего четыре – во внешний круг вписан крест. Увлеченный аккуратным черчением утопист и радетель о человеческом благе не удосужился представить себе человека во плоти, которому не с руки давать здоровенного крюка, чтобы зайти в лавку, на почту или на соседнюю улицу к приятелю – недужная симметрия дороже.
И антиутопия Оруэлла когда-то восхитила меня главным образом не идеологически (эту алгебру контрреволюции мы знали и по “Бесам”), а прозорливостью британца (!) в мелочах: рассыпающимся табаком сигарет “Победа”, незажигающимися спичками “Победа”, отравным спиртным “Победа” и т. п. Была в СССР такая мазохистская, как большинство невольничьих шуток, загадка: летит, гудит, сверкает, а в жопу не толкает. (Специальная советская машинка для толкания в жопу.)