В сторону Свана — страница 27 из 57

Вдруг Свана осенила мысль: ведь он может поехать в Компьень и в Пьерфон, не создавая впечатления, будто целью этой поездки является встреча с Одеттой, если попросит одного своего друга, маркиза де Форестель, у которого невдалеке оттуда был замок, пригласить его к себе. Маркиз, которому он сообщил свой проект, утаив, однако, руководившие им соображения, был вне себя от радости: ему крайне польстило то, что Сван согласился наконец, впервые за пятнадцать лет, посетить его владения, и так как Сван, по его словам, не хотел остановиться у него, то г-н де Форестель взял с него обещание, по крайней мере, совершать в течение нескольких дней совместные прогулки и экскурсии по окрестностям. Сван уже воображал себя там в обществе г-на де Форестель. Даже перед тем как увидеть там Одетту, даже если ему не удастся увидеть ее там, каким все же будет счастьем ступать на эту землю, где, не зная в точности ее местопребывания в тот или другой момент, он повсюду будет чувствовать трепетную возможность внезапного ее появления: на дворе замка, ставшего прекрасным для него, потому что он решил посетить его ради нее; на любой улице города, казавшегося ему теперь романтичным; на каждой лесной дороге, розовевшей от глубоких и нежных закатов; — бесчисленных попеременных убежищах, куда всюду одновременно укрывалось, в неопределенной вездесущности своих надежд, его счастливое скитальческое сердце, распавшееся на множество частей. «Прежде всего, — скажет он г-ну де Форестель, — примем меры, чтобы не встретиться с Одеттой и с Вердюренами. Я сейчас узнал, что как раз сегодня они находятся в Пьерфоне. Довольно с меня того, что я вижусь с ними в Париже; едва ли стоило покидать город лишь для того, чтобы, ступив шаг, оказаться лицом к лицу с этими господами». И другу его будет непонятно, почему, приехав туда, он двадцать раз переменит планы, заглянет в рестораны всех компьенских отелей, не решаясь остановить свой выбор ни на одном из них, между тем как в них не было и следа Вердюренов, и, производя такое впечатление, точно он ищет то, чего, по его словам, он всячески стремился бежать, да и действительно бежал бы, если бы их нашел, так как, столкнись Сван с маленькой «группой», он с преувеличенной торопливостью удалился бы, довольный тем, что заметил Одетту и что Одетта заметила его, и особенно тем, что он сделал бы при этом вид, будто нисколько ею не интересуется. Но нет, она сразу догадается, что лишь ради нее он приехал туда. И когда г-н де Форестель заходил за ним и уже нужно было ехать на поезд, он говорил ему: «Увы, я не могу ехать сегодня в Пьерфон; сегодня там Одетта». И, несмотря ни на что, Сван был счастлив от сознания, что если ему, единственному из всех смертных, возбранялось ехать в этот день в Пьерфон, то, значит, он действительно был для Одетты человеком, отличным от всех других людей, ее любовником, и, значит, этот единственно его касавшийся запрет пользоваться всем принадлежащим правом свободного передвижения был лишь одной из форм его рабства, его любви, которая была ему так дорога. Положительно, лучше было не рисковать ссорой с ней, потерпеть, подождать ее возвращения. По целым дням сидел он, склонившись над картой Компьенского леса, как если бы это была карта Страны Любви;[69] окружал себя фотографиями пьерфонского замка. Едва только занимался день ее возможного возвращения, как он снова раскрывал указатель, высчитывал, с каким поездом она должна приехать и какие поезда еще оставались в ее распоряжении, если она задержится. Он не отлучался из дому, боясь, как бы во время его отлучки не пришла телеграмма, не ложился, на случай, если бы, приехав с последним поездом, Одетта вздумала, в виде сюрприза, посетить его среди ночи. Как раз в это мгновение у подъезда раздавался звонок; ему казалось, что ей слишком долго не открывают, он хотел разбудить швейцара, высовывался из окна, чтобы окликнуть Одетту, если это была она, потому что, несмотря на распоряжения, которые он раз десять отдавал, самолично спускаясь для этого вниз, ей способны были сказать, что его нет дома. Но звонивший оказывался всего лишь возвратившимся домой слугой. Он различал непрестанный шум проезжавших по улице экипажей, на который раньше никогда не обращал внимания. Он слышал каждый из этих экипажей еще издали, слышал, как они приближались, проезжали, не останавливаясь, мимо его ворот и везли куда-то дальше весть, не предназначавшуюся для него. Он ждал всю ночь, совершенно напрасно, потому что Вердюрены вернулись раньше предположенного и Одетта находилась в Париже уже с полудня; ей не пришло в голову известить его об этом; не зная, как убить время, она провела вечер одна в театре, давно уже пришла домой, легла в постель и мирно спала.

Дело в том, что она вовсе даже не подумала о нем. И подобные минуты, когда она забывала даже о существовании Свана, приносили Одетте больше пользы, сильнее привязывали к ней Свана, чем все ее кокетство. Ибо Сван пребывал вследствие этого в том мучительном возбуждении, которое оказалось уже однажды достаточно могущественным, чтобы вывести наружу его любовь в ночь, когда он не застал Одетту у Вердюренов и искал ее по всему Парижу. И у него не было, как у меня в Комбре в моем детстве, счастливых дневных часов, во время которых забываются воскресающие по вечерам страдания. Днем Сван не видел Одетты; и по временам он говорил себе, что позволять такой хорошенькой женщине ходить одной по Парижу было столь же легкомысленно, как оставлять шкатулку с драгоценностями посреди улицы. И он разражался негодованием на всех прохожих, как если бы все они были ворами и грабителями. Но их коллективное бесформенное лицо ускользало от его воображения и не давало поэтому пищи для его ревности. Усилие представить это лицо утомляло мысль Свана, он проводил рукой по глазам и восклицал: «Боже, помоги мне» — подобно людям, которые, истощив свои силы в бесплодных попытках разрешить проблему реальности внешнего мира или бессмертия души, находят успокоение для своего усталого мозга в иррациональном акте веры. Но мысль об отсутствующей неизменно примешивалась к самым заурядным действиям повседневной жизни Свана — к завтраку, к чтению получаемых писем, к прогулкам, к отходу ко сну, — примешивалась в виде печали, овладевавшей им при совершении этих действий в одиночестве, подобно тем инициалам Филибера Красивого,[70] которые Маргарита Австрийская, в знак печали по нем, всюду переплела с собственными инициалами в построенной ею церкви в Бру. Иногда, не желая сидеть дома, он шел завтракать в один соседний ресторан, где когда-то любил бывать из-за хорошей кухни и куда теперь направлялся лишь в силу одного из тех мистических и нелепых соображений, которые принято называть романическими: ресторан этот (он существует и сейчас) носил то же название, что и улица, на которой жила Одетта: Ла-Перуз. Иногда, после кратковременной поездки за город, проходило несколько дней, прежде чем она вспоминала о нем и давала ему знать о своем возвращении в Париж. И в таких случаях она говорила ему, просто и непринужденно, — не делая, как раньше, попыток прикрыться из предосторожности, на всякий случай, маленьким кусочком истины, — что она приехала только сию минуту, с утренним поездом. Слова эти были ложью, по крайней мере, для Одетты; они не вязались с действительностью, — у них не было, как в том случае, если бы они являлись правдой, точки опоры в воспоминании о ее прибытии на вокзал; ей даже мешал наглядно представить себе то, о чем она говорила, противоречащий образ совсем других поступков, совершенных ею в момент, когда, по ее словам, она выходила из поезда. Но в уме Свана, напротив, слова эти, не встречая никакого препятствия, как бы отвердевали и приобретали нерушимость истины, столь несомненной, что если бы кто-нибудь из его друзей сказал ему, что он приехал с этим поездом и не видел Одетты, то Сван остался бы в убеждении, что его друг напутал и приехал в другой день или час, так как слова его не совпадали со словами Одетты. Слова последней показались бы ему лживыми только в том случае, если бы он уже заранее относился к ним с недоверием. Предварительное подозрение было необходимым условием зарождения в нем мысли о ее лживости. Оно было, впрочем, также условием достаточным. Тогда все, что говорила Одетта, казалось ему подозрительным. Она называла какое-нибудь имя; ясно, что оно было именем одного из ее любовников; если такое предположение отливалось в определенную форму, он целые недели предавался отчаянию; однажды он даже вошел в сношения с осведомительным агентством с целью узнать адрес и род занятий неизвестного соперника, который не давал ему спокойно вздохнуть до тех пор, пока не уехал из Парижа, и который, как выяснилось впоследствии, был дядей Одетты, умершим двадцать лет тому назад.

Хотя обыкновенно она не позволяла ему встречаться с нею в публичных местах, боясь, как бы это не вызвало разговоров, все же случалось, что на каком-нибудь вечере, куда они оба бывали приглашены, — у Форшвиля, у художника или на благотворительном балу в одном из министерств, — он оказывался в одной комнате с ней. Он видел ее, но не решался остаться из страха рассердить ее, создав впечатление, будто он подсматривает за удовольствиями, которые она получала в обществе других и которые — в то время как он в одиночестве возвращался домой и ложился спать с той тоской, какую пришлось испытать мне самому несколько лет спустя, в те вечера, когда он приходил обедать к нам в Комбре, — казались ему безграничными, потому что он не видел их конца. Один или два раза он изведал на таких вечерах те радости, которые можно было бы назвать (если бы они не начинались с бурного потрясения, приходящего на смену внезапно прекратившейся тревоги) тихими радостями, потому что они состоят в успокоении ума: как-то он на минутку показался на рауте у художника и собирался уже уходить; он оставлял там Одетту, превратившуюся в какую-то блестящую незнакомку, окруженную людьми, которым ее взгляды и ее веселье, не предназначавшиеся для него, казалось, говорили о каком-то огромном наслаждении, ожидавшем ее там или в другом месте (может быть, на балу