В сторону Сванна — страница 44 из 91

Оставаясь один, он думал о ней и припоминал эти разговоры; правда, ее образ, пожалуй, был только одним из множества женских образов, витавших в его романтических грезах, но иногда, по какому-нибудь поводу (а может, повод был и ни при чем: ведь раньше, пока перемены, творившиеся в душе Сванна, еще не пробились наружу, тот же самый повод на него бы не повлиял), вдруг оказывалось, что все эти грезы слились в образе Одетты де Креси, и сами грезы были уже неотделимы от воспоминания о ней, и это означало, что изъяны ее внешности уже совершенно не важны, и не все ли равно, больше или меньше соответствует его вкусу ее телесная оболочка по сравнению с телесной оболочкой прочих женщин: это тело принадлежало той, кого он теперь любил, и отныне только оно одно могло радовать его и мучить.

Между прочим, дедушка уже тогда знал этих Вердюренов, с которыми никто из их нынешних друзей еще не был знаком. Но он давно прекратил общение с тем, кого называл «младшим Вердюреном», — тот, по его мнению, в общем и в целом, несмотря на все свои миллионы, скатился на дно и затерялся в дебрях богемы. В один прекрасный день он получил письмо от Сванна, в котором тот просил свести его с Вердюренами. «На страже! На страже! — воскликнул тогда дедушка. — Так я и знал, Сванну на роду было написано рано или поздно туда угодить. Подходящая компания, ничего не скажешь! Во-первых, я не могу выполнить его просьбу, потому что я с этим господином больше не знаюсь. А потом, за всем этим кроется женщина, а в такие дела я не вмешиваюсь. Вот уж нас ждет развлечение, если Сванн захороводится с этими Вердюренами».

Дедушка ответил отказом, и тогда Одетта сама привела Сванна к Вердюренам.

В тот первый день у Вердюренов обедали доктор Котар с женой, молодой пианист с теткой и художник, который тогда ходил у них в любимчиках, а кроме того, еще несколько «верных».

Доктор Котар никогда точно не знал, кому в каком тоне отвечать, серьезен собеседник или шутит. И на всякий случай у него постоянно была наготове тонкая выжидательная улыбка, — ничего, в сущности, не выражая, эта беглая улыбка призвана была доказать, что не так-то он прост, если вдруг окажется, что собеседник шутил. Но, словно не упуская из виду и обратной возможности, он не смел придавать своей улыбке ни малейшей определенности, и сквозь неуверенность в ней вечно проглядывал вопрос, которого он не осмеливался задать: «Вы это серьезно?» Он и на улице толком не знал, как себя вести, и вообще в жизни, а не только в салоне: на прохожих, на экипажи, на все происходящее он поглядывал все с той же лукавой улыбкой, которая заранее отметала всякую возможность упрекнуть его в неуместном поведении, поскольку доказывала, что если кому и померещится, что он говорит и поступает невпопад, то это ведь так, для смеха.

Однако если у доктора появлялось ощущение, что можно спрашивать начистоту, он не упускал случая ограничить для себя сферу сомнительного и пополнить свои знания.

Например, по совету, который он получил от предусмотрительной мамаши, уезжая в Париж, доктор никогда не упускал случая навести справки о непонятном выражении или незнакомом имени.

Когда ему встречались новые выражения, его любознательность не знала удержу: подозревая за ними более точный смысл, чем это было на самом деле, он жаждал узнать, что именно означают словосочетания, которые он слышит то и дело, — бес в ребро, голубая кровь, забросить чепец за мельницу, тайны мадридского двора, шекспировские страсти, получить карт-бланш, загнать в угол и тому подобное, — и в каких именно случаях он, в свою очередь, может уснащать ими речь. Если ему не хватало выражений, он перенимал и пускал в ход каламбуры. А когда при нем называли незнакомые имена, он просто повторял их вопросительным тоном, рассчитывая получить в ответ разъяснения, которых он якобы и не просил.

На самом деле у него начисто отсутствовала та самая пытливость ума, с которой, как ему мнилось, он никогда не расставался, а потому бесполезно было пускаться с ним в утонченную вежливость, состоящую в том, что, делая кому-либо одолжение, мы, вовсе не предполагая, что нам поверят, заверяем, что, напротив, это мы благодарны тем, кого облагодетельствовали: он все понимал буквально. Как бы ни обольщалась на его счет г-жа Вердюрен, но и она в конце концов — продолжая считать его весьма тонким — почувствовала раздражение, когда пригласила его в литерную ложу на Сару Бернар и для пущей любезности сказала: «Как мило, что вы пришли, доктор, ведь я уверена, что вы уже много раз слышали Сару Бернар, и потом, мы сидим, пожалуй, слишком близко к сцене», — а доктор, войдя в ложу с выжидательной полуулыбкой, застывшей до того момента, когда суждение о спектакле вынесет надежный авторитет, ответил на это: «И впрямь, мы чересчур близко сидим, а Сара Бернар уже всем несколько приелась. Но вы пожелали, чтобы я пришел. Ваши желания для меня закон. Я счастлив оказать вам эту маленькую любезность. Вы так добры, что для вас мы все готовы на что угодно!» И добавил: «Это ведь у Сары Бернар серебристый голос? А еще часто пишут, что она завораживает зрителей. Странное выражение, правда?» — в надежде на комментарии, коих не последовало.

«Знаешь, — сказала тогда мужу г-жа Вердюрен, — мне кажется, мы ведем себя неправильно, когда из ложной скромности приуменьшаем значение того, что делаем для доктора. Он ученый, далек от жизни, понятия не имеет об истинной цене вещей и все понимает буквально». — «Я не смел тебе сказать, но я это и сам заметил», — согласился г-н Вердюрен. И на Новый год, вместо того чтобы послать доктору рубин в три тысячи франков, говоря, что это сущий пустяк, г-н Вердюрен купил за три сотни восстановленный рубин[175] и намекнул, что этот камень по красоте не знает себе равных.

Когда г-жа Вердюрен объявила, что на вечер ожидается г-н Сванн, доктор возопил: «Сванн?» — пронзительным от неожиданности голосом: хоть он и воображал, что готов в жизни к чему угодно, на самом деле любая новость застигала его врасплох. И, не дождавшись ответа, он проревел: «Сванн? Что это еще за Сванн?» — терзаясь от тревоги, которая тут же его отпустила, как только г-жа Вердюрен объяснила: «Да это же друг Одетты, она нам о нем говорила». — «А, ну тогда хорошо, тогда ладно», — отозвался успокоенный доктор. Что до художника, он был рад появлению Сванна у Вердюренов, полагая, что тот влюблен в Одетту, а он любил помогать влюбленным. «Обожаю соединять любящие сердца, — признался он на ухо доктору Котару, — и у меня уже много раз получалось, даже между женщинами!»

Говоря, что Сванн очень smart, Одетта заронила в Вердюренах опасение, что он из числа «зануд». Но нет, он, напротив, произвел на них наилучшее впечатление — между прочим, во многом именно благодаря его привычке вращаться в высшем обществе, хотя им это и в голову не приходило. В самом деле, даже по сравнению с умными, но не вхожими в это общество людьми он обладал преимуществом: ведь тех, кому знаком светский круг, уже не ослепляют ни влечение к этой среде, ни ужас перед ней, порожденные воображением: она просто не занимает их мыслей. В любезности таких людей нет ни малейшего снобизма, ни страха показаться чересчур любезными, вежливость их проникнута независимостью; в ней сквозит непринужденная грация спортсменов, чьи тренированные руки и ноги в точности повинуются их воле без нескромного и неуклюжего вмешательства остальных частей тела. Простая элементарная гимнастика светского человека, добродушно протягивающего руку безвестному юнцу, которого ему представили, и сдержанно кланяющегося послу, которому представляют его самого, давно уже, незаметно для Сванна, изменила его манеру держаться на людях, и по отношению к людям низшего общественного положения, таким как Вердюрены и их друзья, он инстинктивно выказывал предупредительность и уступчивость, от которых, по их разумению, воздержался бы «зануда». Только доктора Котара он сперва обдал холодом: они еще и заговорить не успели, а тот уже принялся ему подмигивать и двусмысленно ухмыляться (такая мимика у Котара называлась «выжидательной»), и Сванн решил, что доктор уже встречался с ним, по всей вероятности в каком-нибудь злачном месте, хотя сам он бывал в таких местах крайне редко и притонов всегда избегал. Сочтя, что этот намек отдает дурным вкусом, тем более при Одетте, которая могла подумать о нем бог знает что, он напустил на себя ледяной вид. Но когда он узнал, что дама рядом с доктором — г-жа Котар, он отбросил опасения, понимая, что муж, да еще и такой молодой, не стал бы намекать при жене на подобные забавы. Художник сразу же пригласил Сванна с Одеттой к себе в мастерскую, и Сванн нашел, что он очень мил. «Может быть, вам повезет больше, чем мне, — сказала г-жа Вердюрен с притворной обидой в голосе, — и вам покажут портрет Котара (который она заказала художнику). Вы меня понимаете, господин Биш, — бросила она художнику, величать которого „господином“ было привычной шуткой, все равно что весело переглянуться или лукаво, с хитрым видом подмигнуть. — Вам известно: главное, что мне надо, — это его улыбка, я просила вас написать портрет его улыбки». Выражение показалось ей таким удачным, что для пущей уверенности, что его услышало достаточно народу, она повторила его очень громко и даже под каким-то неясным предлогом подозвала несколько человек подойти поближе. Сванн попросил познакомить его со всеми, даже со старым другом Вердюренов Саньетом, который из-за своей застенчивости, наивности и добросердечия терял в общественном мнении те преимущества, которыми был обязан славе ученого архивиста, значительному состоянию и тому, что происходил из выдающегося рода. Говорил он невнятно, у него была каша во рту, но это только добавляло ему обаяния: собеседник догадывался, что этот, казалось бы, изъян дикции происходит на самом деле от душевных достоинств, словно Саньет за всю жизнь так и не утратил младенческой невинности. Все согласные, которых он не выговаривал, словно обозначали все резкости и грубости, на которые он был неспособен. Когда Сванн попросил, чтобы его представили Саньету, г-же Вердюрен показалось, что он перепутал роли (настолько, что в ответ на просьбу она сказала, подчеркивая разницу: «Господин Сванн, окажите мне такую любезность, разрешите представить вам нашего друга Саньета»), зато сам