Саньет проникся к нему пылкой симпатией, которую, впрочем, Вердюрены утаили от Сванна, потому что Саньет их несколько раздражал и они не стремились преумножать число его друзей. Зато Сванн бесконечно их умилил, попросив сразу же познакомить его с теткой пианиста. Она была, как всегда, в черном платье, поскольку считала, что черное уместно во всех случаях жизни и ничего изысканнее не бывает, а лицо у нее чересчур раскраснелось, как всегда после еды. Она почтительно склонилась перед Сванном, а потом величественно выпрямилась. Она была совершенно необразованна и боялась обнаружить свою малограмотность, поэтому нарочно говорила несколько неразборчиво, воображая, что если она ляпнет что-то не то, промах утонет в общей невнятице и никто его толком не расслышит, поэтому ее речь представляла собой невразумительное сипение, и только изредка прорывалось словцо-другое, в которых она была более или менее уверена. Сванну показалось, что в разговоре с г-ном Вердюреном он может слегка над ней подтрунить, но тот, напротив, обиделся.
«Это превосходная женщина, — возразил он. — Согласен, в ней нет особого лоску, но уверяю вас, с ней очень приятно поговорить». — «Я и не сомневаюсь, — поспешно согласился Сванн, — Я хотел сказать, что она не кажется выдающейся личностью, — добавил он, подчеркивая голосом прилагательное, — а это, в сущности, даже комплимент!» — «А вот сейчас я вас удивлю, — сказал г-н Вердюрен, — она пишет очаровательные письма. Вы никогда не слышали ее племянника? Это превосходно, не правда ли, доктор? Хотите, господин Сванн, я попрошу его сыграть?» — «Это было бы огромное счастье…» — начал было Сванн, но тут доктор насмешливо его перебил. Котар успел усвоить, что напыщенность и высокопарность нынче не в моде, и всякий раз, когда при нем всерьез произносили слова, наделенные важным смыслом, например «счастье», ему это казалось претенциозным. Иногда, как на грех, такое слово, пускай самое что ни на есть употребительное, в голове у него было связано с навязшим в зубах штампом, — и тогда доктору представлялось, что начатая собеседником фраза нелепа, и он насмешливо заканчивал ее какой-нибудь банальностью, словно обвиняя говорившего в желании именно ее и высказать — хотя у того и в мыслях не было ничего подобного.
— …счастье для Франции! — издевательски подхватил он, с пафосом воздевая руки.
Господин Вердюрен не удержался от смеха.
— Что они все так расхихикались? Похоже, вы там в уголке не унываете, — воскликнула г-жа Вердюрен. — А мне, по-вашему, весело? Сижу тут одна, как наказанная! — обиженно добавила она детским голоском.
Госпожа Вердюрен сидела на высоком стульчике из навощенной ели; этот стул, подарок одного скрипача-шведа, смахивал на табуретку и не гармонировал с ее прекрасной старинной мебелью, но она старалась держать на виду подарки, поступавшие от «верных», чтобы дарители радовались, узнавая свои подношения, когда приходили в гости. Напрасно она уговаривала их ограничиваться цветами и конфетами, которые хотя бы исчезали со временем: ее не слушали, и постепенно у нее собралась коллекция ножных грелок, подушек, вееров, барометров и огромных фарфоровых ваз; она все увещевала, а разномастные подарки все копились.
Восседая на своем наблюдательном посту, она пылко участвовала в разговоре «верных» и развлекалась их «враками», но после того несчастного случая с челюстью отказалась от попыток по-настоящему покатываться со смеху и обходилась условной мимикой, которая, не утомляя ее и не подвергая риску, означала неудержимый смех. Стоило завсегдатаю подпустить словцо против «зануды» или против бывшего завсегдатая, отброшенного в стан «зануд», — и она тут же испускала тихий крик, крепко зажмуривала птичьи глаза, которые мгновенно затягивались поволокой, и внезапно, словно насилу успев скрыть непристойное зрелище или отразить смертельный удар, закрывала руками лицо, так что его вообще не было видно, и притворялась, что пытается подавить, проглотить смех, который, если дать ему волю, доведет ее до обморока — все это к величайшему отчаянию г-на Вердюрена, который вечно воображал себя таким же любезным, как его жена, а сам, едва как следует расхохочется, тут же и выдыхался и сдавал позиции перед этим изощренным изображением неистощимого мнимого веселья. Вот так, упоенная забавами «верных», злословием и единодушием, г-жа Вердюрен, взгромоздясь на свой насест, точь-в-точь птица, которой подсунули печенье, размоченное в теплом вине, рыдала от наплыва дружеских чувств.
Между тем г-н Вердюрен, спросив у Сванна разрешения закурить трубку («здесь у нас друг друга стеснять не принято, мы же свои люди»), упрашивал молодого пианиста сесть к роялю.
— Ладно тебе, не надоедай нашему музыканту, он не для того пришел, чтобы его мучили, — воскликнула г-жа Вердюрен, — я не позволю его замучить!
— С чего ты взяла, что это ему надоедает, — возразил г-н Вердюрен, — а может, господин Сванн не знает нашего открытия — фа-диезной сонаты; он нам сыграет ее переложение для фортепиано.
— Нет-нет, только не мою сонату! — вскричала г-жа Вердюрен. — У меня нет ни малейшего желания лить слезы, а то заработаю насморк, а там и невралгию, как в тот раз; спасибо за вашу заботу, не собираюсь я все начинать сначала; ишь, добренькие, сразу видать, что вам-то потом не валяться неделю в кровати!
Эта сценка, возобновлявшаяся, как только пианист садился к инструменту, всегда восхищала друзей как в первый раз, подтверждая непревзойденную оригинальность хозяйки и ее восприимчивость к музыке. Стоявшие рядом подзывали поближе тех, кто поодаль курил или играл в карты, давая им понять, что происходит нечто особенное: так в рейхстаге в ответственные моменты произносят: «Слушайте, слушайте!» А на другой день соболезновали тем, которые не смогли прийти накануне, и рассказывали им, что они пропустили самое смешное.
— Ладно-ладно, решено, — сказал г-н Вердюрен, — он сыграет только анданте.
— Ишь хитренький, только анданте! — вскричала г-жа Вердюрен. — Да меня как раз анданте и добивает. Ну молодец у нас хозяин! Все равно что про Девятую говорить: «послушаем только финал»[176], или про «Мейстерзингеров»[177] — «только увертюру».
Однако доктор уговаривал г-жу Вердюрен, чтобы она позволила пианисту поиграть: не то чтобы он считал преувеличенными недомогания, в которые повергает ее музыка, — он признавал, что хозяйка несколько неврастенична, — а просто он разделял привычку многих врачей походя смягчать строгость прописанного лечения, если может пострадать нечто для них гораздо более важное, какое-нибудь светское сборище, в котором они участвуют и где центральной фигурой оказывается именно тот человек, кому они советуют в виде исключения забыть о своем гриппе или расстройстве желудка.
— Вот увидите, на этот раз вы не заболеете, — сказал он, пытаясь взглядом внушить ей желаемое. — А если заболеете, мы вас полечим.
— Правда? — ахнула г-жа Вердюрен, словно после обещания такой неслыханной милости ей только и оставалось, что капитулировать. Кроме всего прочего, она, без конца твердя о том, что заболевает, успела, по-видимому, забыть, что это неправда, и в душе считала себя больной. А больные, вечно вынужденные считаться с тем, что приступы их болезни зависят от их же благоразумия (ведь сознавать это так утомительно), охотно хватаются за мысль, что им удастся безнаказанно получить удовольствие от того, что им всегда вредит, если они попадут в руки к волшебнику, который, без малейших усилий с их стороны, словом или пилюлей, поставит их на ноги.
Одетта подошла и села на ковровый диван возле рояля.
— Вы же знаете, здесь мое местечко, — сказала она г-же Вердюрен.
Та, видя Сванна на стуле, заставила его пересесть:
— Вам там неудобно, садитесь рядом с Одеттой, правда, Одетта, вы пустите господина Сванна?
— Какой прелестный бовэ, — заметил, усаживаясь, Сванн, которому хотелось быть любезным.
— О, я довольна, что вы оценили мой диван, — отозвалась г-жа Вердюрен. — И предупреждаю, даже и не мечтайте найти еще где-нибудь подобную красоту. Они никогда ничего подобного не делали. Стульчики тоже чудесные. Сейчас вы увидите. Каждая бронзовая фигурка подходит по теме к картинке на сиденье; знаете, это вас и впрямь должно позабавить, вот поглядите: получите удовольствие. Взять хотя бы каемки по краям, вот виноградные побеги на красном фоне «Медведя и винограда»[178]. Разве похоже на рисунок? Ну, каково? Уж что-что, а рисовать они умели! Аппетитные грозди, правда? Муж утверждает, что я не люблю фруктов, потому что я их ем меньше, чем он. Ничего подобного, я лакомка пуще вас всех, просто у меня нет потребности класть ягоды в рот — я их пожираю глазами. Что вы все смеетесь? Спросите доктора, он вам скажет, что этот виноград меня очищает. Другие ездят поправлять здоровье в Фонтенбло[179], а меня лечит Бовэ. Ну же, господин Сванн, я вас не отпущу, пока вы не потрогаете бронзовые фигурки на спинках стульев. Какая нежная патина, правда? Нет, трогайте хорошенько, всей ладонью.
— Ну, если госпожа Вердюрен принялась забавляться бронзовыми фигурками, нам сегодня вечером музыки не послушать, — заметил художник.
— Молчите уж, несносный вы тип. В сущности, — продолжала она, повернувшись к Сванну, — нам, женщинам, запрещают и менее сладострастные забавы, чем эта. Но эту плоть ни с чем не сравнишь! Когда господин Вердюрен удостаивал меня своей ревности — ну хорошо, прояви чуть-чуть вежливости, не говори, что ты меня никогда не ревновал…
— Но я вообще ничего не говорю. Доктор, будьте свидетелем: разве я хоть что-нибудь сказал?
Сванн из вежливости трогал бронзу, не отваживаясь убрать руку.
— Ладно вам, приласкаете их позже; сейчас мы будем ласкать вас, ваш слух, ведь вы это, должно быть, любите, — вот юноша, который этим займется.