[212] — а потом, не поворачивая головы, ухмыльнулся и неуверенно стрельнул глазами направо и налево. Сванн мучительно попытался выдавить из себя улыбку, но тем самым только выдал, насколько тупой представляется ему эта острота, а Форшвиль, напротив, одновременно показал и что оценил ее изысканность, и что умеет себя вести в обществе: он развеселился как раз в меру, но так искренне, что г-жа Вердюрен была очарована.
— Ну что поделаешь с этим ученым? — спросила она у Форшвиля. — С ним две минуты невозможно поговорить серьезно. У себя в больнице вы тоже так разговариваете? — добавила она, обернувшись к доктору. — В таком случае там у вас не соскучишься. Пожалуй, попрошусь к вам туда в пациенты.
— Мне послышалось, что доктор упомянул об этой, с позволения сказать, старой ведьме Бланш Кастильской? Это так, сударыня? — осведомился Бришо у г-жи Вердюрен, которая, зажмурив глаза и млея от удовольствия, закрыла лицо руками, так что наружу вырывались только полузадушенные стоны. — Боже мой, сударыня, я бы не хотел вносить смятение в почтительные души, ежели таковые имеются за этим столом, sub rosa[213]… И все же не премину заметить, что наша неизреченная афинская республика могла бы, причем с полным правом, почтить в лице этой капетингской мракобески первого по-настоящему властного префекта полиции. Ну да, мой дорогой хозяин, ну да, — продолжал он звучным голосом, отчеканивая каждый слог, в ответ на возражение г-на Вердюрена. — Хроники Сен-Дени, точность и надежность которых мы не можем оспаривать, не оставляют на этот счет ни малейших сомнений. Никто не подошел бы лучше на роль покровительницы отделенного от Церкви пролетариата лучше, чем эта мамаша, задавшая, кстати, перцу своему сыну-святому, о чем рассказано у Сугерия, да и у святого Бернара[214], ведь при ней всем доставалось на орехи.
— Кто этот господин? — спросил Форшвиль. — Он, кажется, парень хоть куда.
— Как, вы не знаете знаменитого Бришо? Он известен по всей Европе.
— Ах, так это Брюшо, — воскликнул Форшвиль, не расслышав как следует, — так вот оно что, — прибавил он, глядя во все глаза на знаменитость. — С известным человеком всегда интересно пообедать. Но подумать только, какое изысканное общество вы собираете. У вас тут не заскучаешь.
— А ведь знаете, главное, — скромно ответствовала г-жа Вердюрен, — главное, что все чувствуют себя в своей тарелке. Говорят о чем хотят, а потом раз — и все хохочут до упаду. Бришо нынче вечером — это еще что; я-то знаю, как он порой блистает у меня в гостях, просто на колени хочется встать; и что бы вы думали, в других домах он совершенно не тот человек, никакого остроумия, слова не вытянешь, сплошная скука.
— Как любопытно, — сказал озадаченный Форшвиль.
В компании, где прошла молодость Сванна, остроумие в духе Бришо сочли бы за обыкновенную глупость, хотя такого рода остроумие бывает присуще и умным людям. И профессор как раз был наделен энергичным и основательным умом, которому позавидовали бы, вероятно, многие светские люди, по мнению Сванна остроумные. Но высшее общество слишком заразило Сванна своими пристрастиями и предубеждениями, по крайней мере во всем, что касается светской жизни и даже того ее ответвления, которое, скорее, должно было бы относиться к сфере умственной жизни, то есть в искусстве беседы, а потому шутки Бришо неизбежно казались ему педантичными, вульгарными и до омерзения сальными. И потом, привыкнув к хорошим манерам, он был шокирован грубым и солдафонским тоном, который в разговоре со всеми усвоил этот оголтелый интеллектуал. Но скорее всего, в тот вечер он утратил свою обычную снисходительность главным образом потому, что видел, как г-жа де Вердюрен любезничает с этим Форшвилем, которого Одетте вздумалось почему-то привести. Немного смутившись, она спросила у Сванна, когда пришла:
— Как вам нравится мой сегодняшний протеже?
И он, впервые заметив, что Форшвиль, которого он знал давным-давно, может нравиться женщине и весьма хорош собой, ответил: «Омерзителен!» Разумеется, ему и в голову не приходило ревновать Одетту, но он не чувствовал себя таким же счастливым, как обычно, и, когда Бришо, начав рассказывать историю о матери Бланш Кастильской, которая «жила с Генрихом Плантагенетом долгие годы, прежде чем вышла за него замуж»[215], решил обратиться к Сванну за поддержкой и сказал: «Не правда ли, господин Сванн?» — тем воинственным тоном, которым говорят, желая снизойти до крестьянина или подбодрить солдатика, — Сванн испортил Бришо весь эффект: к огромной ярости хозяйки дома, он ответил, что приносит нижайшие извинения, но Бланш Кастильская его не очень интересует, и вообще, ему нужно кое о чем спросить у художника. Дело в том, что этот последний ходил днем на выставку одного живописца, друга г-на Вердюрена, недавно умершего, и теперь Сванну хотелось узнать у него (он доверял его вкусу), действительно ли в последних его работах есть что-то, кроме виртуозности, которая поражала и в прежних его полотнах.
— С точки зрения техники это что-то необыкновенное, но мне как-то не хватает «возвышенности», — улыбаясь, сказал Сванн.
— Или низменности, — перебил Котар, воздевая руки с ложным пафосом.
Весь стол грохнул от хохота.
— Я же вам говорила, что с ним невозможно сохранить серьезность, — сказала г-жа Вердюрен Форшвилю. — Он обрушивает на вас свои прибауточки в ту минуту, когда их меньше всего ждешь.
Но она заметила, что среди всеобщего веселья Сванн продолжает хмуриться. В сущности, он был не в восторге от того, что Котар выставил его на посмешище перед Форшвилем. Но художник, вместо того чтобы ответить на интересующий Сванна вопрос — а он бы так и сделал, вероятно, если бы они были одни, — предпочел блеснуть перед сотрапезниками и поговорить о виртуозности покойного мастера.
— Чтобы посмотреть, как это сделано, я подошел ближе, — сказал он, — я прямо нос туда сунул. Как бы не так! Невозможно разобрать, как он это делает — клеем, суриком, мылом, бронзой, солнцем, какашками!
— Промокашками! — выкрикнул доктор, но его реплики никто не понял.
— Как будто это вообще сделано из ничего, — подхватил художник, — и прием нипочем не ухватить, все равно как в «Дозоре» или «Регентшах»[216], а рука еще тверже, чем у Рембрандта и Хальса. Кажется, вот оно, здесь, но клянусь, ничего не разобрать.
И, как певцы, добравшись до самой высокой ноты, которую могут взять, продолжают фальцетом, пиано, он закончил шепотом, посмеиваясь, словно в красоте этой живописи в самом деле было что-то смешное:
— И ароматно, и завлекает, и дух захватывает, и мурашки по коже, и никакой возможности разобраться, как сделано, колдовство какое-то, мошенничество, чудеса в решете, — и уже с хохотом, — ну просто безобразие!
Он остановился, многозначительно вскинул голову, понизил голос до глубокого баса, стараясь придать ему побольше мелодичности, и заключил: «И какая верность!»
Не считая моментов, когда он сказал «сильнее, чем „Дозор“» — святотатство, которое вызвало протест у госпожи Вердюрен, почитавшей «Дозор» наряду с «Девятой» и «Самофракийской» величайшими шедеврами вселенной, и «сделано из какашек» — тут Форшвиль обвел глазами стол, чтобы убедиться, что словцо прошло, а потом сложил губы в ханжески-умиротворяющую улыбочку, все сотрапезники, кроме Сванна, смотрели на художника с восхищением, как зачарованные.
— Самое забавное, это когда он так заводится, — воскликнула г-жа Вердюрен, едва он договорил; она была в восторге, что в первое же появление г-на де Форшвиля застолье получилось такое интересное. — Ну что ты разинул рот? — обратилась она к мужу. — Ты-то знаешь, какой он говорун; можно подумать, в первый раз услышал. Посмотрели бы вы на него, пока вы говорили: он буквально ел вас глазами. А завтра перескажет нам все, что вы сказали, ни слова не пропустит.
— Да нет, я не шучу, — сказал художник, в восторге от своего успеха, — вы как будто решили, что я болтаю чепуху, дурака валяю, но я вас отведу посмотреть, и вы увидите: я не преувеличиваю; голову на отсечение, вы загоритесь не меньше моего!
— А мы и не думаем, что вы преувеличиваете, мы только хотим, чтобы вы ели и чтобы мой муж тоже ел; положите господину Бишу еще морского языка по-нормандски — вы же видите, у него все остыло. Нам не к спеху, вы подаете, как будто нам на пожар, погодите немного, не надо пока нести салат.
Госпожа Котар, скромная и неболтливая, тем не менее умела не стушеваться, когда по счастливому вдохновению ей приходило в голову подходящее к случаю словцо. Она чувствовала, что оно придется к месту, это придавало ей уверенности, тем более что вдохновляло ее не столько желание блеснуть, сколько стремление способствовать карьере мужа. Поэтому она не пропустила слова «салат», произнесенного г-жой Вердюрен.
— А это не японский салат? — вполголоса осведомилась она, повернувшись к Одетте.
И, в восторге и смущении от собственной отваги и от того, насколько кстати пришелся ее скромный, но ясный намек на новую нашумевшую пьесу Дюма[217], она разразилась очаровательным наивным смехом, негромким, но таким неудержимым, что несколько мгновений не могла с ним справиться. «Кто эта дама? Ей не откажешь в остроумии», — сказал Форшвиль.
— То ли еще будет, если придете все на обед в пятницу.
— Я вам покажусь ужасной провинциалкой, господин Сванн, — сказала г-жа Котар, — но я еще не видела этого хваленого «Франсильона», о котором все говорят. Доктор на него ходил (я даже вспоминаю, он говорил, какой приятный вечер провел в вашем обществе), и я признаюсь, что мне показалось неразумным покупать билеты, чтобы он пошел со мной второй раз на тот же спектакль. Конечно, побывать во Французском театре — всегда удовольствие, играют превосходно, но у нас есть любезные друзья, — (г-жа Котар ради пущей утонченности редко называла имена и ограничивалась упоминаниями «наших друзей», «одной подруги», принимая при этом многозначительный тон и всем видом давая понять, что называет только тех, кого хочет), — и вот эти друзья часто берут ложу и, к счастью, приглашают нас на все новинки, заслуживающие внимания, поэтому я уверена, что рано или поздно увижу «Франсильона» и составлю себе мнение. Хотя должна признаться, я такая дурочка, ведь во всех салонах, где я бываю, только и говорят, естественно, что об этом злополучном японском салате. Прямо уже надоедать начинает, — добавила она, видя, что Сванн меньше, чем она надеялась, заинтересовался ее наисвежайшими новостями. — Хотя надо признаться, это подает людям всякие забавные идеи. Например, есть у меня подруга, большая оригиналка, хотя очень хороша собой, масса поклонников, масса знакомств, так вот, она утверждает, что заказала своему повару японский салат, причем велела сделать все точно так, как сказано в пьесе Александра Дюма-сына. И пригласила нескольких подруг отведать. К сожалению, я не попала в число этих избранных. Но она нам об этом рассказала потом, в свой приемный день; оказывается, получилась ужасная гадость, она рассмешила нас до слез. Ну знаете, все же дело в том, как рассказывать, — добавила она, видя, что Сванн хранит серьезность.