В сторону Сванна — страница 58 из 91

она ему до сих пор не призналась.

Она часто испытывала денежные затруднения и, чтобы избавиться от срочного долга, обращалась к нему за помощью. Он бывал рад любому случаю показать Одетте, как велика его любовь или просто какими возможностями он располагает и насколько может быть ей полезен. Вероятно, если бы ему сказали вначале: «Ей нравится твое положение в свете», а теперь: «Она тебя любит за твое богатство», он бы не поверил, но, с другой стороны, не видел бы в этом большой беды: пускай себе люди думают, будто она держится за него ради таких мощных побудителей, как снобизм или деньги, пускай именно это объединяет их с Одеттой в общем мнении. Более того: если бы даже он и сам в это поверил, он, может быть, не страдал бы из-за того, что в основе любви Одетты лежит корысть, то есть нечто более прочное, чем его привлекательность или какие бы то ни было достоинства, которые она в нем заметила; благодаря корысти едва ли наступит день, когда ей больше не захочется его видеть. И сейчас, осыпая ее подарками, оказывая ей услуги, он мог рассчитывать на преимущества, не имеющие отношения к нему самому, к его уму, к его изнурительным усилиям ей угодить. И эта жажда любить, жить только во имя любви, во имя того, в чем он сам подчас сомневался, эта цена, которую он, коллекционер неуловимых ощущений, платил Одетте, только увеличивала в его глазах ее достоинства — вот так люди, в душе не уверенные, в самом ли деле морской вид и рокот волн так уж восхитительны, убеждаются в этом — а заодно и в том, что у них отменный вкус, — когда снимают номер в гостинице по сотне франков за сутки, чтобы насладиться и тем и другим.

В один прекрасный день, размышляя об этом, он вспомнил, что когда-то ему рассказывали об Одетте как о содержанке, и он, забавы ради, сопоставлял причудливый образ содержанки — сверкающее средоточие неведомых, бесовских начал, в обрамлении ядовитых цветов, унизанных драгоценными камнями, словно призрак на картине Гюстава Моро[224], — и свою Одетту, на лице которой он видел отражение тех же чувств, которые когда-то волновали и его мать, и ее друзей: жалости к несчастным, возмущения несправедливостью и благодарности за услугу; такую знакомую Одетту, которая упоминала в разговоре близкие ему предметы: его коллекции, его комнату, его старого слугу, а еще банкира, у которого хранились его акции, — тут он подумал, что надо бы взять у банкира денег. В самом деле, если в этом месяце он не так щедро придет на помощь Одетте в ее материальных затруднениях, как в прошлом, когда он ей дал пять тысяч франков, и если он ей не подарит бриллиантовое колье, которого ей хотелось, то она больше не испытает прилива восхищения его щедростью, прилива благодарности, доставлявшего ему такое счастье, или даже вообразит, чего доброго, что раз подтверждения его любви к ней скудеют, то и сама любовь пошла на убыль. И тут он внезапно задумался: а не значит ли это вот именно «содержать женщину» (словно само понятие «содержать», лишенное какой бы то ни было таинственности или порочности, относилось к привычной, частной сфере его жизни, — как эта тысячефранковая банкнота, такая домашняя и привычная, надорванная и подклеенная, которую его лакей, уплатив по всем счетам, положил в ящик старого бюро, откуда Сванн ее теперь извлек, чтобы вместе с четырьмя другими послать Одетте), и с тех пор, как он знаком с Одеттой (потому что он ни на мгновение не заподозрил, что она брала деньги от кого бы то ни было до него), нельзя ли обозначить ее этим словом, таким в самом деле для нее неподходящим, — «содержанка». Углубиться в эту мысль он не сумел, потому что в этот самый миг всю ясность его ума погасил приступ настигавшей его временами умственной лени, знакомой ему с детства и неотвратимой, приступ такой же внезапный, как если бы позже, когда повсюду уже провели электричество, взять да выключить свет во всем доме. Его мысль немного пометалась в темноте, он снял очки, протер стекла, потер рукой глаза — и свет забрезжил лишь после того, как он обратился к совершенно другой мысли: хорошо бы в будущем месяце послать Одетте шесть или семь тысяч франков, а не пять, чтобы ее поразить и порадовать.

Вечерами он оставался дома и ждал встречи с Одеттой у Вердюренов или, иной раз, в каком-нибудь летнем ресторанчике в Булонском лесу или Сен-Клу, который они облюбовали, а иногда ходил обедать в один из тех великосветских домов, где когда-то был завсегдатаем. Он не хотел терять связей с людьми, которые — кто знает — могут однажды оказаться полезны Одетте и благодаря которым ему уже и теперь часто удавалось ей угодить. Кроме всего прочего, он так давно привык к светской жизни и к роскоши, что, даже презирая их, он в них нуждался: пускай теперь он считал, что самые скромные хижины ничем не хуже королевских чертогов, но он уже настолько привык именно к чертогам, что ему как-то не по себе становилось в хижинах. Он совершенно так же уважал скромных буржуа, затевавших вечеринки с танцами на шестом этаже по лестнице Д, дверь налево, как принцессу Пармскую, устроительницу самых элегантных приемов в Париже; но, оказавшись в обществе добрых буржуа в спальне у хозяйки дома, он не чувствовал, что пришел на бал, а при виде умывальников, прикрытых полотенцами, и кроватей, застеленных пледами и превращенных в подобие гардеробов, куда сваливали пальто и шляпы, он испытывал такое же удушье, какое почувствовал бы сегодня человек, за двадцать лет привыкший к электричеству, доведись ему вдохнуть запах коптящей лампы или дымящего газового рожка. В те дни, когда он обедал в городе, он приказывал запрягать в половине восьмого; он одевался, мечтая об Одетте, и ему уже не было одиноко: постоянная мысль об Одетте придавала минутам, прожитым вдали от нее, ту же особую прелесть, что и времени, проведенному вместе. Он садился в экипаж, но чувствовал, что эта мысль запрыгивала одновременно с ним и устраивалась у него на коленях, как любимый зверек, которого возишь повсюду и без ведома сотрапезников берешь с собой за стол. И Сванн поглаживал этого зверька, согревался его теплом, это было незнакомое томительное ощущение — по телу пробегала легкая дрожь, от нее перехватывало дыхание и щипало в носу, — и Сванн вставлял в петлицу букетик водосбора. Последнее время — особенно с тех пор, как Одетта представила Вердюренам Форшвиля, — Сванну нездоровилось, он чувствовал себя усталым и рад был бы перебраться в деревню — отдохнуть. Но пока Одетта оставалась в Париже, ему не хватало смелости уехать хотя бы на день. Было жарко; стояли прекрасные весенние дни. И пока через весь каменный город он катил в чей-нибудь загородный дом, перед глазами у него беспрестанно маячил его собственный парк в окрестностях Комбре: там-то уже с четырех часов дня налетал ветер с полей Мезеглиза, и в беседке, притаившейся в тени грабов неподалеку от грядок со спаржей, было так же прохладно, как на берегу пруда, среди шпажника и незабудок, а во время ужина вокруг стола качались ветви роз и смородины, подвязанные садовником.

Если встречу в Булонском лесу или в Сен-Клу назначали ранним вечером, а особенно если собирался дождик, означавший, что «верные» могут разъехаться по домам раньше обычного, он уезжал из гостей сразу после обеда, как только вставали из-за стола; так что однажды принцесса Делом (у которой обедали поздно), видя, как Сванн сразу после кофе заторопился в Булонский лес к Вердюренам, заметила:

— Честное слово, был бы Сванн лет на тридцать старше да с больным мочевым пузырем, ему было бы простительно так уноситься. Он же просто издевается над нами.

Он надеялся на Лебяжьем острове[225] или в Сен-Клу найти те же весенние радости, что и в Комбре. Но на уме у него была одна Одетта, поэтому он не замечал ни аромата листвы, ни лунного света. Его встречала фраза сонаты, которую наигрывали на ресторанном рояле. Если рояля не было, Вердюрены прилагали массу стараний, чтобы его принесли из какого-нибудь номера или из столовой; это не означало, что они вернули свою благосклонность Сванну, ничуть не бывало. Но идея доставить кому-нибудь утонченное удовольствие будила в них, пока они все для этого готовили, мимолетное чувство сердечной симпатии, пускай даже они недолюбливали того, кому благодетельствовали. Иногда Сванн говорил себе, что вот и еще один весенний вечер проходит, он заставлял себя присмотреться к деревьям и к небу. Но при Одетте его трясло от возбуждения; с некоторых пор его не покидала легкая болезненная лихорадка; поэтому не было в нем того блаженного покоя, без которого впечатления от природы до нас не доходят.

Однажды вечером на обеде у Вердюренов Сванн сказал, что на другой день поедет на встречу со старыми товарищами; Одетта ответила прямо за столом, при Форшвиле, который теперь стал одним из «верных», при художнике, при Котаре:

— Да знаю я, что у вас завтра эта встреча; значит, увидимся уже у меня, только не приезжайте слишком поздно.

Сванна никогда всерьез не волновало, не слишком ли подружилась Одетта с кем-нибудь из «верных», — и все же ему было необыкновенно сладко слышать, что она вот так, при всех, с безмятежным бесстыдством, признается в их ежевечерних свиданиях, в его привилегированном положении при ней, в предпочтении, которое она ему отдает. Сванну, конечно, нередко приходило в голову, что в Одетте нет ничего выдающегося, и ему не должно бы слишком льстить, что при всех «верных» открыто признается его власть над существом, которое по всем статьям настолько ниже его, — но с некоторых пор он обнаружил, что многим мужчинам Одетта кажется обворожительной и желанной, и теперь ее плотское очарование, очевидное для других, будило в нем болезненную потребность полностью подчинить ее себе, господствовать в каждом уголке ее сердца. И он начал невероятно ценить вечерние свидания у нее дома; он сажал ее себе на колени, выпытывал, что она думает про то или другое, и это было все, чем он теперь дорожил на земле. Поэтому после того обеда он отвел ее в сторону и пылко поблагодарил, надеясь, что Одетта убедится, насколько он ей благодарен, и поймет, сколько счастья она ему дарит, а главное счастье состояло как раз в том, что ему, влюбленному и из-за этой любви беззащитному, не угрожают приступы ревности.