о птицам» Листа[255]), и следят за головокружительной игрой виртуоза: г-жа де Франкто — беспокойно, с тревогой в глазах, как будто клавиши, по которым бегают его проворные пальцы, — это ряд трапеций на высоте двадцати четырех метров, с которых ничего не стоит сорваться; время от времени она бросала на соседку удивленные, недоверчивые взгляды, в которых читалось: «Не может быть, никогда бы не подумала, что это в человеческих силах»; а г-жа де Камбремер, получившая отменное музыкальное образование, качала в такт головой, словно стрелкой метронома, с таким размахом и с такой частотой колебаний от плеча к плечу, что ее бриллиантовые серьги все время цеплялись за нашивки на платье, а ягодки черного винограда у нее в волосах то и дело приходилось поправлять на ходу, но голова при этом раскачивалась все быстрей — и взгляд у нее был растерянный и беспомощный, как при безотчетном и безнадежном горе, когда остается только сказать: «Ничего не поделаешь». С другой стороны от г-жи де Франкто, но чуть впереди сидела маркиза де Галлардон, озабоченная своей любимой мыслью, родством с Германтами; родство это, по всеобщему мнению, которое разделяла и она сама, было для нее большой честью, хотя отчасти и позором, потому что самые блестящие из Германтов держали ее на расстоянии — может быть, из-за ее занудства, или из-за ее злобного нрава, или потому, что она принадлежала к младшей ветви, а может быть, и без всякой причины. Оказываясь рядом с кем-нибудь незнакомым вроде г-жи де Франкто, она страдала из-за того, что об этом ее родстве с Германтами известно только ей и оно не явлено на всеобщее обозрение со всей очевидностью, как на мозаиках в византийских церквах, где столбики букв, выстроившись рядом с каким-нибудь святым, составляют слова, которые должен произносить этот персонаж. Сейчас она думала о том, что, с тех пор как ее молодая родственница принцесса Делом вышла замуж, она ни разу не пригласила к себе маркизу и сама ни разу ее не навестила. Эта мысль вызывала у маркизы ярость, но в то же время и льстила ей: ведь разным людям, удивлявшимся, почему она не бывает у г-жи Делом, она без конца объясняла, что ей пришлось бы там встречаться с принцессой Матильдой[256], а этого ее ультралегитимистская семья никогда ей не простит[257], — и в конце концов сама уверовала, что это и есть настоящая причина, по которой она не бывает у своей молодой родственницы. Она, конечно, помнила, что несколько раз спрашивала у г-жи Делом, как бы им возобновить знакомство, но помнила как-то смутно и к тому же заглушала это несколько унизительное воспоминание, бурча себе под нос: «Не мне же делать первый шаг, я все-таки на двадцать лет старше». Укрепляя дух этой внутренней речью, она высокомерно откидывала назад плечи, существовавшие как-то отдельно от бюста; на этих плечах ее голова покоилась почти горизонтально, напоминая выложенную на блюдо голову горделивого фазана, поданного на стол во всем оперении. От природы коренастая, мужеподобная и корпулентная, под оскорбительными ударами судьбы она изогнулась, подобно дереву, которое выросло в неудобном месте на краю пропасти и теперь, силясь сохранить равновесие, вынуждено расти не вверх, а назад. Чтобы примириться с тем, что она не вполне ровня прочим Германтам, ей приходилось непрестанно напоминать себе, что она почти не общается с ними единственно только из-за незыблемой своей принципиальности и гордости, и эта мысль постепенно преобразила ее тело, придала ему величественность, которая буржуазным дамам казалась признаком породы и смущала мимолетным желанием пресыщенные взгляды почтенных буржуа. Если бы кто-нибудь подверг речи г-жи де Галлардон анализу, с помощью которого на основании более или менее частого употребления каждого слова можно отыскать ключ к шифрованному сообщению, оказалось бы, что ни одно выражение, даже самое распространенное, не встречалось в ее словах так же часто, как «у моих кузенов Германтов», «у моей тетки Германт», «здоровье Эльзеара Германтского», «ванна моей родственницы герцогини Германтской». Когда с ней заговаривали о какой-нибудь знаменитости, она отвечала, что, не будучи знакома с этой особой лично, сто раз встречалась с ней у своей тетки Германт, — но тон у нее был такой ледяной, а голос звучал так глухо, что ясно было: она не знакома с этим человеком единственно в силу тех самых незыблемых принципов и упрямства, которые отводили назад ее плечи, воздействуя на нее подобно тем лесенкам, на которых спортивные тренеры заставляют вас растягиваться, чтобы разработать грудную клетку.
В это самое время появилась принцесса Делом, которую никто не ожидал увидеть в гостях у г-жи де Сент-Эверт. Стремясь продемонстрировать, что, оказав своим посещением честь этому салону, она вовсе не желает подчеркивать превосходство собственного происхождения, принцесса вошла, втягивая голову в плечи и прижимая локти к телу даже там, где вовсе не надо было протискиваться сквозь толпу и уступать дорогу, и нарочно осталась в конце зала, делая вид, что это и есть ее настоящее место, — ни дать ни взять король, занимающий очередь у входа в театр, поскольку дирекцию не известили о его прибытии; а чтобы никто не подумал, будто она старается привлечь к себе внимание и добивается особых почестей, она, не поднимая глаз, упорно разглядывала то рисунок ковра, то свою собственную юбку и стояла рядом с г-жой де Камбремер, с которой не была знакома, то есть в самом, по ее мнению, укромном уголке (из которого, как она прекрасно понимала, ее извлечет восхищенное восклицание г-жи де Сент-Эверт, как только та ее заметит). Она поглядывала на мимику своей соседки-меломанки, но не следовала ее примеру. Заглянув в кои-то веки к г-же де Сент-Эверт, принцесса Делом совершенно не прочь была проявить как можно больше предупредительности, чтобы ее любезность по отношению к хозяйке дома ценилась вдвое выше. Но она от природы питала отвращение ко всему, что называлось у нее «преувеличениями», и всячески давала понять, что ей незачем устраивать «демонстрации», совершенно не свойственные образу жизни той компании, в которой протекала ее жизнь, хотя, с другой стороны, эти «демонстрации» неизменно ее впечатляли, что объяснялось стремлением к подражанию, неотделимым от робости, которую даже наиболее самоуверенным людям внушает новое, пускай менее блестящее окружение. Ее одолевали сомнения: вдруг такая жестикуляция просто не годилась для той музыки, которую принцесса слышала до сих пор, но при прослушивании пьесы, которую сейчас исполняют, она необходима, вдруг, если принцесса будет упорствовать в своей сдержанности, окажется, что она не понимает произведения и ведет себя неподобающим образом по отношению к хозяйке дома; и чтобы выразить хоть приблизительно обуревавшие ее противоречивые чувства, она поправляла то бретельки платья, то коралловые бусины и шарики розовой эмали, усеянные бриллиантами, поблескивавшие в ее белокурых волосах, уложенных с прелестной простотой, а сама с холодным любопытством поглядывала на свою необузданную соседку и иногда тоже принималась отбивать такт веером — невпопад, чтобы не жертвовать своей независимостью. Пианист доиграл пьесу Листа и начал прелюд Шопена; г-жа де Камбремер метнула в сторону г-жи де Франкто умиленную улыбку знатока, полную одобрения и намеков на былые времена. В молодости она научилась ласкать фразы Шопена с бесконечно длинными извилистыми шеями, такие свободные, такие гибкие, такие осязательные: сначала они ищут себе места, пробуют его на ощупь, — ищут где-нибудь снаружи и довольно далеко от первоначальной цели, довольно далеко от точки, где можно было бы ожидать их легчайшего приземления; в этих фантастических далях они звучат лишь для того, чтобы потом вернуться еще раз, уже увереннее, более обдуманно, с большей точностью — словно на хрустале, который резонирует так, что невозможно сдержать стон, — и нанести вам удар в самое сердце.
Она жила когда-то в провинциальной семье, знакомых было мало, на балы она почти не ездила и в одиночестве своего поместья упивалась тем, что то замедляла, то ускоряла кружение всех этих воображаемых пар, перебирала их, как цветы, на мгновение покидала бал, чтобы послушать, как ветер свистит в соснах на берегу озера, и увидеть, как внезапно навстречу ей выходит юноша в белых перчатках, стройный, с певучим, нездешним и неверным голосом, — юноша совершенно особенный, не похожий ни на чью в мире мечту о возлюбленном. Но сегодня красота этой музыки вышла из моды и сама музыка словно поблекла. Вот уже несколько лет она была лишена почтения знатоков и растеряла достоинство и очарование; теперь даже люди с дурным вкусом получали от нее не так уж много удовольствия, да и в том не признавались. Г-жа де Камбремер украдкой огляделась. Она знала, что ее молодая невестка (преисполненная почтения к своей новой семье во всем, что не касалось высоких материй, в которых она разбиралась как нельзя лучше, будь то гармония или греческий язык) презирала Шопена и страдала, когда его играли[258]. Но вдали от недреманного ока этой вагнерианки, устроившейся поодаль с компанией сверстников, г-жа де Камбремер отдалась на волю восхитительных впечатлений. Принцесса Делом разделяла ее чувства. Она не была музыкально одарена, но пятнадцать лет назад училась игре на рояле у одной учительницы из Сен-Жерменского предместья; эта женщина, гениальная музыкантша, под конец жизни впав в нищету, в семьдесят лет вновь принялась давать уроки дочерям и внучкам своих бывших учениц. Теперь ее уже не было в живых. Но ее метода, ее прекрасный звук порой оживали под пальцами ее учениц, даже тех, которые, в общем, стали заурядными женщинами, бросили музыку и почти не подходили к роялю. И г-жа Делом тоже могла кивать головой с полным знанием дела; она в состоянии была оценить по достоинству, как пианист исполняет этот прелюд, который она знала наизусть. Стоило ему начать пассаж, как его конец сам собой задрожал у нее на губах. И она шепнула: «Какая все-таки прелесть» — шепнула с придыханием, придававшим особую изысканность словам, и почувствовала, что ее губы романтически затрепетали, словно прекрасный цветок; инстинктивно ей захотелось придать взгляду то же сентиментальное, неопределенно-мечтательное выражение, что и губам.