В сторону Сванна — страница 82 из 91

Но спустя час, пока он давал парикмахеру распоряжения относительно своего «ежика», чтобы не растрепаться в вагоне, мысли его снова обратились к недавнему сновидению; он вновь увидел все то, что во сне было так близко, — бледность Одетты, ее ввалившиеся щеки, осунувшееся лицо, синеву под глазами, — все это он перестал замечать с первых же дней их связи, пока испытывал к ней непрестанную нежность, и упорная любовь к Одетте надолго вытеснила из памяти первое впечатление о ней, а теперь, вероятно, пока он спал, память доискалась до точных ощущений той начальной поры. И с грубоватостью, которая накатывала на него, когда он не чувствовал себя несчастным, и сразу делала его хуже, черствее, безнравственнее, он про себя воскликнул: «Подумать только: загубил годы жизни, хотел умереть, сгорал от любви — к кому? она мне и не нравилась даже, это не мой тип!»

Имена мест: имя

Из всех комнат, возникавших обычно перед моим мысленным взором во время бессонницы, номер в Гранд-отеле на взморье в Бальбеке меньше всего был похож на комбрейские спальни, насыщенные цветочной пыльцой, пропитанные рассыпчатым, съедобным и смиренным духом; стены в этом номере, крашенные эмалевой краской, были словно гладкие бортики бассейна, полного голубизны: в них плескался чистый, лазурный и соленый воздух. Баварский декоратор, которому доверили обустройство отеля, все комнаты отделал по-разному, и в той, что досталась мне, вдоль трех стен тянулись низкие застекленные книжные шкафы; в стеклах отражался то один, то другой постоянно меняющийся кусок моря, и всё вместе — чего декоратор не предусмотрел — сливалось в единый фриз, составленный из светлых морских пейзажей, перемежавшихся панелями красного дерева. Поэтому вся комната напоминала одну из образцовых спален с мебельной выставки «modern style», украшенных живописью, предназначенной услаждать взор постояльца, причем сюжеты картин должны быть связаны с местностью, где расположен дом.

Но меньше всего на этот реальный Бальбек был похож тот, о котором я часто мечтал в дождливые, грозовые дни, когда дул такой ветер, что Франсуаза, ведя меня на Елисейские Поля, велела держаться подальше от стен, чтобы на голову мне не свалился кусок черепицы, и, охая, поминала ужасные разрушения и кораблекрушения, о которых сообщали газеты. Больше всего на свете я мечтал увидеть морской шторм: мне не столько хотелось полюбоваться прекрасным зрелищем, сколько подсмотреть реальную жизнь природы; вернее сказать, и в природе, и в живописи прекрасными для меня были те зрелища, про которые я точно знал, что они не устроены руками человеческими мне на радость, что они неизбежны и их нельзя изменить. Меня влекло, меня манило только то, что представлялось мне более настоящим, чем я сам: я верил, что благодаря этому знанию проникну в замысел гения или постигну могущество и красоту природы, той, что существует сама по себе, без вмешательства человека. Ведь не утешит нас в потере матери прекрасный звук ее голоса, воспроизведенный фонографом отдельно от нее, — вот так и буря, воссозданная с помощью технических приемов, оставила бы меня таким же равнодушным, как подсвеченные фонтаны на Выставке[283]. Мне хотелось, чтобы буря была совсем настоящей, а для этого требовалось, чтобы и берег был диким, нетронутым — без набережной, недавно сооруженной по решению муниципалитета[284]. Вообще, я переживал природу как полную противоположность всему, что создано с помощью механических усилий человека. Чем меньше она несла на себе их отпечаток, тем безраздельнее завладевала моим сердцем. А название Бальбек, слышанное нами от Леграндена, запомнилось мне как имя взморья, от которого рукой подать до «мрачных берегов, известных множеством кораблекрушений, берегов, шесть месяцев в году окутанных саваном туманов и пеной волн морских».

«Там еще чувствуешь под ногами, — говорил Легранден, — даже больше, чем в самом Финистере[285], — и ведь никакие гостиницы, которыми теперь сплошь усеяно побережье, не в силах исказить древнейший земной костяк! — чувствуешь, что вот оно, место, где в самом деле кончается земля, французская, европейская, античная земля. Это последнее прибежище рыбаков, похожих на всех рыбаков от сотворения мира, а за ним начинается вечное царство туманов, моря и теней». Однажды в Комбре я заговорил о бальбекском взморье при г-не Сванне, чтобы выяснить у него, в самом ли деле именно там можно увидеть самые сильные штормы, и он мне ответил: «О да, я прекрасно знаю Бальбек! Бальбекская церковь, двенадцатого и тринадцатого веков, еще наполовину романская, — один из любопытнейших образчиков нормандской готики, она такая необычная! В ней есть что-то персидское». Раньше я воображал, что эти места принадлежат незапамятной древности, они казались мне порождением великих геологических сдвигов, имевших не больше общего с человеческой историей, чем океан или Большая Медведица; как радостно мне было внезапно понять, что край, населенный дикими рыбаками, которые, подобно китам[286], не имели никакого отношения к Средневековью, — этот край вписан в череду столетий, что он видел романскую эпоху, что и в эти дикие скалы врезался в оный час всеми своими прожилками готический трифолий[287], подобно тем хрупким, но живучим растениям, которые с приходом весны то тут, то там испещряют полярные снега. Готика принесла этому краю и этим людям четкость, которой им недоставало, но зато и они добавили ей завершенности. Я пробовал представить себе, как жили эти рыбаки, как в Средние века робко и бессознательно пытались наладить что-то вроде общественных отношений, сбившись в горсточку на этом берегу преисподней, у подножия скал смерти; и теперь готический стиль оживал для меня, когда я видел, как эта самая готика, которую я всегда воображал себе совсем в других городах, далеко отсюда, вызрела и расцвела изысканной колокольней на диких скалах. Меня повели смотреть репродукции самых знаменитых бальбекских статуй — косматых курносых апостолов и Девы Марии на паперти, — и у меня дух захватывало от радости, когда я думал, что увижу, как их формы выступают мне навстречу из вечного соленого тумана. Так бурными и нежными февральскими вечерами, пока ветер дул прямо мне в сердце, сотрясая его не меньше, чем трубу моей спальни, грезил я о поездке в Бальбек, и жажда готической архитектуры мешалась во мне с жаждой морского шторма.

До чего мне хотелось прямо завтра сесть в прекрасный великодушный поезд, уходивший в час двадцать две; стоило мне в каком-нибудь железнодорожном справочнике, среди объявлений о маршрутах в оба конца, прочесть время его отправления, сердце мое начинало трепетать: мне казалось, что «час двадцать две» аппетитной зарубкой врезается в протяженность дня, оставляет на ней таинственную отметину, начиная с которой жизнь выйдет из обычной колеи и полетит прямо навстречу вечеру, завтрашнему утру; ведь они настанут уже не в Париже, а в одном из тех городов, через которые проходит поезд и между которыми мы имеем право выбирать, — он делал остановки в Байе, в Кутансе, в Витре, в Кетамбере, в Понторсоне, в Бальбеке, в Ланьоне, в Ламбале, в Беноде, в Понт-Авене, в Кемперле и шел вперед, неслыханно перегруженный именами, которые я подхватывал, не зная, какое выбрать: ни от одного было не отказаться. Я готов был даже и не ждать до завтра, а поскорей одеться и уехать прямо сегодня вечером, если бы только родители позволили, и приехать в Бальбек, когда рассвет забрезжит над яростным морем, и от его пенных брызг я бы спрятался в церкви, в которой есть что-то персидское. Но на пасхальные каникулы родители пообещали свозить меня на север Италии; и мечта о шторме, которой я был переполнен с головы до пят, желая видеть только волны, накатывающие со всех сторон, все выше и выше, на самый дикий на свете берег к подножию церквей, обрывистых и шероховатых, как утесы, церквей, в чьих башенках кричали морские птицы, — эта мечта внезапно стала тускнеть и выдыхаться, развеиваться под натиском другой мечты, во всем противостоявшей той, прежней, и неизменно ее теснившей; теперь я мечтал о весне разноцветной и переливающейся, не такой, как в Комбре, где она еще остренько покалывала вас иголочками изморози, а о другой, уже усеивающей лилиями и анемонами поля Фьезоле и заливающей Флоренцию ослепительным золотым фоном, словно фрески Фра Анжелико[288]. Отныне я ценил только лучи, запахи, краски; под влиянием новых образов желания мои внезапно переменились и, как это иногда бывает в музыке, в моем восприятии словно произошел резкий переход в совершенно другую тональность. Теперь стоило погоде слегка измениться, и я уже все воспринимал по-другому, не дожидаясь смены времен года. Ведь часто бывает, что какой-нибудь день из одного времени года вдруг затесался в другое и вот уже он напоминает нам о каких-нибудь особенных удовольствиях, так что нам начинает их хотеться, и врывается в наши мечты, вставляя в отрывной календарь Счастья календарный листок из совсем другого раздела — раньше или позже, чем нужно. Но вскоре мечты об Атлантике и об Италии стали посещать меня не только под влиянием сезонных и погодных перемен: так, если наше удобство или самочувствие зависит от каких-то особых природных условий, которые создаются лишь изредка, случайно, то нам удается воспользоваться ими только от случая к случаю, но вот в один прекрасный день в дело вмешалась наука — и мы уже способны сами воспроизводить эти условия, мы избавлены от опеки и больше не зависим от прихоти случая. И точно так же теперь, чтобы вызвать к жизни эти мечты, мне достаточно было назвать имена: Бальбек, Венеция, Флоренция; внутри этих имен собралось постепенно все желание, внушенное мне городами, которые так назывались. Даже весной, стоило мне наткнуться в книге на имя Бальбек, и во мне уже просыпалась жажда штормов и нормандской готики; и даже в дождливый ветреный день имена Флоренции или Венеции внушали мне жажду солнца, лилий, Палаццо дожей и Санта-Мария дель Фьоре