В сторону Сванна — страница 89 из 91

Но чаще всего в те дни, когда я не должен был увидеться с Жильбертой, я вел Франсуазу в сторону Булонского леса, поскольку знал, что г-жа Сванн почти каждый день прогуливается по Аллее акаций вокруг Большого озера и по Аллее королевы Маргариты. Булонский лес был для меня чем-то вроде зоологического сада, где собраны вместе разная флора и несовместимые пейзажи, где за холмом обнаруживаешь пещеру, поле, скалы, речку, ров, холм, болото, но знаешь, что все это просто подходящая среда или живописное обрамление для забав бегемота, зебр, крокодилов, кроликов, медведей и цапли; вот и в Булонском лесу тоже все намешано, там соединились маленькие замкнутые миры, совершенно разные, — плантация с красными деревьями, американскими дубами, точь-в-точь сельскохозяйственное предприятие в Виргинии, потом пихтовый лес на берегу озера или строевой, из которого вдруг выныривает в мягкой меховой шубке проворная незнакомка с прекрасными оленьими глазами, — это Сад женщин; и Аллея акаций, словно миртовая аллея в Энеиде[303], обсаженная деревьями одной породы специально для знаменитых красавиц, которые там бывали. И как издали вершина скалы, круто срывающейся в воду, приводит в восторг детей, которые идут смотреть на морского льва, вот так же, задолго до самой аллеи, аромат акаций, распространяясь по окрестностям, издали предупреждал о близости и неповторимости этой представительницы растительного царства, такой мощной и такой изнеженной; потом я подходил ближе и замечал верхушки крон, легких и томных, легкомысленно элегантных в кокетливых нарядах из тонкой ткани, — крон, на которые обрушились с неба сотни цветков, словно крылатые мерцающие колонии драгоценных насекомых, и все в этих кронах, вплоть до их женственного имени, праздного и нежного, заставляло мое сердце биться от желаний, сплошь суетных, словно вальс, напоминающий нам только имена прекрасных дам, объявленные привратником при входе в бальный зал. Мне говорили, что в этой аллее я увижу элегантных дам, которых, даром что далеко не все из них замужем, обычно упоминают вместе с г-жой Сванн, — правда, чаще всего под боевыми кличками; когда их называли по именам, они все равно оставались в каком-то смысле инкогнито, и те, кто о них говорил, вынуждены были это инкогнито раскрывать, чтобы было понятно, о ком идет речь. Я думал, что Прекрасное — в смысле женской элегантности — повинуется тайным законам и только женщины посвящены в эти законы и наделены властью их исполнять, поэтому я заранее принимал явление их туалетов, их упряжек, тысячи подробностей, питавших мою веру, как принимают откровение; я угадывал в них скрытую от меня душу, придававшую этому эфемерному и зыбкому единству стройность шедевра. Но я хотел увидеть г-жу Сванн и ждал, когда она проедет, и волновался, будто это была Жильберта: ее родители, пронизанные, как все, что ее окружало, ее очарованием, возбуждали во мне не меньше любви, чем она сама; волнение мое при их виде было даже еще мучительнее, потому что их точка соприкосновения с Жильбертой принадлежала той внутренней части ее жизни, которая была для меня под запретом; я испытывал к ним почтение, какое всегда внушают нам люди, наделенные властью беспрепятственно причинять нам боль. Я понимал, что в иерархии эстетических достоинств и светских доблестей первое место принадлежит простоте, когда смотрел, как г-жа Сванн пешком, в коротком пальто с бранденбурами, в маленькой шляпке, украшенной фазаньим крылышком, с букетиком фиалок у корсажа, быстрым шагом следует по Аллее акаций с таким видом, словно идет самым коротким путем домой, мгновенным движением век отвечая господам в экипажах, которые, издали узнавая ее силуэт, кланялись ей и говорили друг другу, что никто не сравнится с ней в элегантности. Но уже не простоту, а роскошь и блеск ставил я на первое место, когда, ожидая зрелища, воплощавшего для меня королевскую пышность (в дальнейшем ни одна настоящая королева не производила на меня такого впечатления, как это прибытие августейшей особы, потому что о королевском могуществе я имел смутное понятие, не связанное с собственным моим опытом), заставлял Франсуазу целый час ходить взад и вперед, а она изнемогала и говорила, что ее уже «ноги не держат»; и вот наконец я видел, как в аллею со стороны ворот Дофины въезжает, влекомая парой горячих коней, изящных и словно обведенных контуром, как на рисунках Константена Гиса[304], с огромным кучером, подбитым ватой, словно казак, рядом с маленьким грумом, напоминающим «тигра» «покойного Боденора»[305], несравненная виктория, нарочно чуть слишком высокая по последнему крику моды, но в этом шике угадывался намек на старинные формы, — и я видел, вернее, чувствовал, как очертания кареты впечатываются в мое сердце четкой и мучительной раной; в глубине виктории непринужденно покоилась г-жа Сванн; ее волосы, все такие же белокурые, с единственной седой прядью, схвачены были тонким веночком, чаще всего из фиалок, в руках сиреневый зонтик, на губах двусмысленная улыбка, в которой мне виделась только августейшая благожелательность, но в сущности это была вызывающая улыбка кокотки, которую она с легким кивком рассылала всем, кто с ней здоровался. На самом деле эта улыбка говорила одним: «Прекрасно помню — это было дивно!», другим: «Как бы я тебя любила! Не повезло…», третьим: «Ну конечно! Я еще немного проеду вперед, а как только можно будет, сверну!». Когда же мимо проезжали незнакомые, улыбка у нее на губах витала беспечная, проникнутая не то ожиданием, не то воспоминанием о каком-нибудь друге, исторгавшая у всех восклицание: «До чего хороша!» И только для некоторых мужчин предназначалась улыбка кислая, принужденная, опасливая и холодная, означавшая: «Да, злыдень, знаю, что у вас поганый язык, что вы не умеете держать его за зубами! Ох, доберусь я до вас!» Мимо проходил, разглагольствуя, Коклен с друзьями и театрально махал рукой проезжавшим каретам. Но я думал только о г-же Сванн и притворялся, что не вижу ее, потому что знал, что, доехав до Голубиного тира, она велит кучеру свернуть и остановиться, чтобы дальше идти по аллее пешком. И в те дни, когда я чувствовал в себе отвагу пройти мимо нее, я увлекал Франсуазу в ту сторону. И в самом деле я замечал г-жу Сванн в пешеходной аллее; она шла нам навстречу, позади стелился длинный шлейф ее сиреневого платья, у которого и матерьял, и отделка отличались от тех, какие носят другие женщины: ее туалет напоминал наряд королевы, как воображают его простые люди; время от времени она косилась на ручку своего зонтика и не обращала особого внимания на встречных, как будто самое для нее важное дело и единственная цель — именно моцион, а о том, что все на нее смотрят и все головы поворачиваются ей вслед, она даже и не думает. И все-таки иногда, оглядываясь, чтобы подозвать свою борзую, она бросала незаметный взгляд вокруг.

Даже те, кто ее не знал, замечали в ней что-то необычное, чрезмерное, — или, может быть, чувствовали, в силу телепатического излучения (повинуясь которому в минуты, когда игра Берма была особенно прекрасна, невежественная толпа разражалась аплодисментами), что это какая-то знаменитость. Они задавались вопросом: «Кто это?» — спрашивали у прохожих или даже старались запомнить, как она одета, чтобы потом, на основании этой точки отсчета, разузнать о ней у более осведомленных друзей. Другие гуляющие, замедляя шаг, говорили:

— Знаете, кто это? Госпожа Сванн! Как, не знаете? Одетту де Креси не знаете?

— Так это Одетта де Креси? То-то я смотрю — эти печальные глаза… Но послушайте, ей же, наверное, уже немало лет! Помню, я спал с ней в день отставки Мак-Магона[306].

— Только вы лучше ей об этом не напоминайте. Теперь она мадам Сванн, жена члена Жокей-клуба, друга принца Уэльского. К слову сказать, она и сейчас хоть куда.

— Да, но видели бы вы, как она тогда была хороша! Она жила в маленьком особнячке, очень странном, там было полно китайщины. Помню, как нам досаждали вопли газетчиков — она в конце концов заставила меня вылезти из постели.

Не слушая разговоров, я различал вокруг нее невнятный ропот известности. Сердце мое билось от нетерпения, когда я думал, что еще миг — и все эти люди (среди которых, как назло, не оказалось того банкира-мулата, который явно обдает меня презрением) увидят, как никому не известный молодой человек, на которого они не обращают ни малейшего внимания, поздоровается с этой женщиной, которая повсюду славится красотой, безнравственностью и элегантностью (на самом-то деле я с ней был не знаком, но считал, что вправе ее приветствовать, поскольку мои родители знакомы с ее мужем, а я дружу с ее дочерью). Но вот я уже, поравнявшись с г-жой Сванн, отвешивал ей такой глубокий, такой почтительный, такой продолжительный поклон, что она не в силах была удержаться от улыбки. Люди смеялись. А сама она никогда не видела меня с Жильбертой, не знала моего имени; я был для нее что-то вроде паркового сторожа, или лодочника, или утки на озере, которой она бросала хлеб, — один из второстепенных, привычных, анонимных персонажей, начисто лишенных индивидуальных черт, исполняющий свою роль в ее прогулках по Булонскому лесу. В иные дни, не видя ее в Аллее акаций, я встречал ее в Аллее королевы Маргариты, где бывают женщины, которые хотят побыть в одиночестве или притворяются, будто ищут одиночества; она недолго оставалась одна, к ней скоро подходил кто-нибудь из друзей, часто это был незнакомый мне человек в сером цилиндре; они подолгу беседовали, а их экипажи ехали за ними следом.


В Булонском лесу так все перемешано, что кажется он каким-то ненастоящим: воистину это Сад — не то зоологический, не то мифологический; я вновь убедился в этом недавно, когда шел через него по дороге в Трианон утром одного из первых дней ноября — дней, когда в парижских домах чувствуешь, что поблизости играют печальный осенний спектакль, который так быстро кончается, что мы не успеваем на нем побывать; этот спектакль навевает ностальгию, и в разгар листопада даже бывает трудно уснуть. В моей запертой спальне вот уже месяц опавшие листья, привлеченные моим желанием их увидеть, проскальзывали между моей мыслью и любым предметом, которого я касался, и крутились вихрем, как желтые пятна, танцующие иногда у нас перед глазами, на что бы мы ни смотрели. А в то утро, не слыша больше дождя, лившего все последние дни, различив улыбку ясной погоды в уголках задернутых штор, словно улыбку потаенного счастья в уголках плотно сжатых губ, я нашел в себе силы посмотреть на эти желтые листья, пронизанные светом в миг их наивысшей красоты; и, чувствуя, что меня неудержимо тянет пойти смотреть на деревья — вот так когда-то тянуло меня на берег моря, когда ветер слишком сильно завывал в трубе, — я вышел из дому и через Булонский лес отправился в Трианон. В это время года и дня Булонский лес, наверное, разнообразнее всего, и не только потому, что делится на разные, не похожие одна на другую части, а и потому, что делится не так, как всегда. Даже на широких открытых пространствах, на фоне разбросанных тут и там далеких темных куп деревьев, совсем без листьев или хранящих еще летнюю листву, кажется, художник, как на едва начатой картине, успел пока нарисовать только двойной ряд оранжевых каштанов, а остальных частей холста еще не коснулись краски; залитую же светом аллею он приберег для прогулки каких-то персонажей, которых добавит позже.