В сторону южную — страница 10 из 23


Наелся хлопчик неожиданно быстро. Феодора даже огорчилась, когда он, отодвинув сковороду, где больше половины яичницы на сале осталось нетронутой, сложил на коленях руки, глянул выжидательно.

— Не вкусно? — забеспокоилась Феодора.

— Да нет, ничего, — похвалил он, — но больше не хочется. А чай будем пить?

Открытая банка сгущенки стояла на столе, и он невольно глянул на нее.

— Конечно, конечно, — пообещала Феодора, — но ты поешь все ж таки. Поешь. Вот сальце, — она торопливо положила толстый ломтик розового сала на хлеб, протянула гостю.

— Не хочется, — поморщился он, — жирное.

Феодора глянула на мальчишку с новым долгим вниманием и увидела, что он не так молод, как ей показалось на вокзале, — просто очень худ. А семнадцать ему уж было, наверное. Она сидела напротив и, разглядывая его бледное личико с выпуклым влажным лобиком и лоснящимся ртом, узкие плечи, тонкую шею с неожиданно большим мужским кадыком, мысленно перебирала содержимое стоящего в горнице сундука. Перебирала и не могла найти ничего подходящего. Все женское — шерстяная кофта, кашемировое платье, присланные в подарок из Москвы, и то особое, чистое и отглаженное, что приготовила для того дня, когда оденут ее другие. А хлопцу дать нечего, не мешковину же! Феодора даже улыбнулась мыслям своим: вот и выходило, что, когда нищей была и кругом нищета, проще было человеку помочь.

— Ты ешь, ешь, не стесняйся, — спохватилась она и пододвинула к нему банку сгущенки, а сама встала, ушла в горницу. Все же надо было поискать в сундуке как следует, — может, забыла про что, память-то не очень.

Но все, о чем помнила, то и хранилось в полупустой скрыне. Кофта и платье, аккуратно обернутые в чистую холстину, белье, что сама сшила, и две смены мужского теплого на зиму, а на самом дне белый большой холст. Единственной неожиданностью оказался цветастый с блестками головной платок, такой же, как у Шурки. Она когда-то очень просила невестку прислать, чтоб нечем было Шурке гордиться перед бабами.


Давно, в другой, уже почти забытой жизни, Шурка была лучшей подругой Феодоры. И дома построили рядом, чтоб ближе друг к другу; и помогали работой и советом; и секретов меж ними не водилось. До тех пор, пока муж Феодоры, веселый курский парень, пришедший в трудные годы подкормиться на Украину, да и оставшийся навсегда у Феодоры в примаках, не начал что-то уж слишком сильно жалеть чернявую болтливую соседку. Бедой Шурки стал хлопец из соседнего села, худой, длиннолицый, молчаливый штундист. Что был штундистом, не очень огорчало Шурку и Феодору, думали, женится — дурь и сойдет, оторвет его жена от секты. Но хлопец жениться не спешил, и хотя каждый вечер приходил к Шурке, по хозяйству помогал, дарил подарки, но о женитьбе речи не заводил. И когда после долгого совещания было поручено Феодоре поговорить с ним, когда к приходу его накрыли стол, купили ситро в станционном буфете, — водки штундист не пил, — он неожиданно, непонятно отчего, не пришел. Не пришел и на следующий день. Послали узнать, в чем дело, Феодориного Ляксандра. Ляксандр вернулся злой, чуть выпивший и, отвечая на вопросительные их взгляды, буркнул только:

— Ты, Шурка, не жди его больше и не ищи…

Через полгода Шурка родила, и Ляксандр стал хозяйничать на двух дворах — своем и Шуркином. И все было хорошо меж ними, пока Феодора не пошла святить на спас Шуркины, лучшие во всей деревне, груши. Шурка сидела с ребенком. Возвращалась из церкви Феодора с Виёнкой, толстой говорливой бабой.

— Шурочкины груши? — ласково спросила Виёнка, кивнув на белый узелок в руках Феодоры.

— Шурины, — ответила Феодора, — с дытыной вона. Ушки у него болят.

— Да, да, — равнодушно посочувствовала Виёнка, — трудно ей. Без тебя совсем бы плохо было. А ничего, что ты чужие святила? — поинтересовалась, улыбаясь непонятно.

— А что тут такого? Какая разница?

— Конечно, никакой, — согласилась Виёнка, — у вас ведь все общее — и сад, и Ляксандр.

Как пришла домой, Феодора не помнила. Не помнила себя и потом, когда, отужинав, он поднялся из-за стола, сказал обыденно:

— Надо к Шуре пойти. Она ведро в колодец упустила.

— Не смей! Не разрешаю! Потаскуха она! Не смей! А я-то дура. Надо мной все село смеется, — кричала, задыхаясь от бешенства, не боясь, что услышат соседи.

— И впрямь дура, — глянул с брезгливым холодом, вышел в сени, с грохотом сдернул с лавки колодезную цепь и, хлопнув дверью так, что долго дзинькал жестяной ковшик, прицепленный за край ведра с питьевой водой, ушел к Шурке.

Она простояла весь вечер в кустах молодой калины, что разделяли Феодорин сад с Шуркиным. Стояла не шелохнувшись, вглядываясь в мелькание теней в маленьких окошках Шуркиной хаты. В их движении виделись ей картины одна подозрительней и страшней другой, а как вспоминала лицо Ляксандра, когда перебил крик ее тихим своим голосом, — раскаленно-белая пелена оскорбления застилала глаза.

Несколько раз по тропке через общий цветник, тяжело и сладко пахнущий резедой — запах этот показался тогда Феодоре запахом тления, — прибегала в ее двор Шурка.

— Феодора, а Феодора, — тихо, как испуганная в ночи птица, вскрикивала она.

Феодора не откликалась.

Потом Шурка и Ляксандр стояли на крыльце, видно обсуждали, куда она могла деться, и Ляксандр, зная ее характер, не заходя в свою хату, вышел на улицу, пошел к станции.

«Решил, что к матери убежала, пускай прогуляется», — злорадно подумала Феодора.

Мать жила в трех километрах, в Куте, туда и побежала на рассвете простоволосая Феодора, побежала, сбивая босые ноги о шпалы, чтоб увидеть его, сына и мать, быть с ними рядом в то страшное первое утро войны. А вечером уже прощалась с Ляксандром на станции.

Не запомнила Феодора, каким было лицо мужа в час их разлуки. И распоряжений утешительных и разумных не запомнила — лишь тихую суматоху перрона да слова, которые услышала, торопливо семеня рядом с уходящим вагоном.

— Не робей, лапушка, — сказал он тихо.

Свесившись с подножки и держась за поручень одной рукой, другой дотронулся до ее округлой твердой шеи. Там, где под тугим пучком нежным пухом курчавились слабые завитки волос:

— Не робей. И… прости меня за вчерашнее.

— И ты ничего про них не знаешь? — спросила Феодора.

— Ничего, — хлопец деловито скреб дно и стенки опустевшей банки из-под сгущенки.

— И чего тебя понесло, сидел бы в вагоне. — Феодора встала, распрямилась тяжело. На глаза попалась бутылочка с зелеными таблетками, стояла, чтоб не забывать о ней, на загнетке. Феодора подумала мельком: «Принять бы таблетки, пора уже» — и тут же забыла, пораженная неожиданной мыслью.

— А ведь они тебя нарочно послали папиросы покупать! Они знали, что у тебя деньги эти, как их, подъемные?

— Знали, — равнодушно откликнулся хлопец.

Гораздо больше вопросов Феодоры его занимали остатки молока на стенках банки.

«Вот что значит молодость, — без осуждения, скорее с завистью, подумала Феодора, — без денег, без одежки, и хоть бы что».

— Да не скреби ты, там же нет уже ничего. На вот, — она поставила перед ним вторую банку, придвинула консервный нож, — открывай.

— Спасибо, бабушка! — Он тотчас схватил нож, торопливо начал открывать банку, открыл и от полноты удовольствия замер с ножом в руке. Поднял на нее светящиеся восторгом и благодарностью круглые зелено-серенькие глазки. — Очень люблю я эту сгущенку, — доверительно сообщил он, и у Феодоры осторожно, словно иголочкой тонкой подбирались, кольнуло жалостью сердце.

— Ешь, ешь, — пробормотала она торопливо, — придумаем что-нибудь. — Вышла из хаты, чтоб не мешать ему спокойно наслаждаться сгущенкой. А что придумать — не знала и, стоя на крыльце, оглядывала двор свой, будто на нем искала что-то могущее помочь ей. За кустами разросшейся старой калины мелькнул золотящийся блестками в чистом октябрьском свете солнца платок Шурки. Шурка отчего-то слонялась на картофельных грядках, что были сразу за калиной, хотя делать ей там было нечего. Картофель она убрала дня на три раньше Феодоры.

«Высматривает, — подумала Феодора без привычного раздражения против Шурки, — все-то знать ей надо».


— Уу, коза егоза, уу… коза-егоза!

Феодора оглянулась. Хлопец с заметно округлившимся, словно у сытого щенка, животом, стоя перед Озой на четвереньках, пугал ее. Он делал рожки, крутил головой, будто боем ей угрожал, и Оза, отступив назад, боковым взглядом с недоумением смотрела на него. И снова, как в хате, тоненько кольнуло в сердце.

«Едет бог знает куда. Работать. Он и не наигрался еще, а ему уже работать».

И вдруг пришло решение. Простое и неожиданно легкое. Ведя упирающуюся Озу к канаве, через которую лежал путь на базар, Феодора подсчитывала в уме, что если добавить двадцать рублей, то хватит ему и на билет, и на одежку.

Деньги у Феодоры были, — сын присылал аккуратно каждый месяц. Но было у нее всегда и твердое убеждение, что не пригодятся они ей, пока может работать. Мысли о долгой мучительной болезни не страшили ее. Она видела, как умирали много и тяжело работавшие подруги. Однажды тихонько ложились где-нибудь в уголке и, стараясь не обременять никого своей немощью, угасали быстро, не очень заметно для близких, довольных, что бабка наконец отдыхает. Такой смерти желала Феодора, верила в нее, и в душе жило убеждение, что заслужила она легкую смерть. Поэтому оставляла себе из присланных ежемесячно десятку, а остальные клала на сберкнижку, так, чтоб внукам потом достались. Ей приятно было думать, как много у нее денег, хоть и не нужны они ни на что, и еще — как хорошо придумала сюрприз. Но сегодня сберкасса не работала.

Оза удивилась, когда миновали канаву, снова пошли через пути. Она была чистоплотной неглупой козой, и Феодора всегда испытывала некоторую неловкость и недовольство собой, называя ее «ледащая», громко крича на нее и дергая сильно веревку. Но так было принято обращаться с козами, и Феодора, чтоб не вызывать удивления, а может, и насмешек, подчинялась правилу.