— Твоя собака, — сказала она торжествующе, — твоя. А Кориной я…
— Ну ладно, — перебила я, — хватит одно и то же. Леша возьмет его переночевать. Я вот только, — обратилась я к девушке, — попрошу мне по номеру хозяина помочь отыскать.
— Мы уже смотрели, — сказала девушка. — В нашем районе он не зарегистрирован.
— В чем я и не сомневалась, — добавила Вера Сергеевна. — «Переночевать», — с каким-то странным выражением передразнила она меня, — хитрая. Все интеллигентно делает, чтобы душу свою не беспокоить.
— Слушайте, — не выдержала я, — вы не помогли мне, так чего теперь не в свое дело лезете!
Девушка почему-то укоризненно на меня посмотрела.
— Да и то верно, не мое дело, — вдруг с досадой на себя ответила Вера Сергеевна, — а ты, Лешка…
— Да ладно, — протянул Леша, — ладно, она его утром заберет, до девяти.
— А мне что, до девяти или вовсе не заберет, собака вот только хорошая. — И Вера Сергеевна, взметнув обвисшим подолом крепдешинового платья так, что Чучик вздрогнул и теснее прижался к моей ноге, ушла в другую комнату.
— Ну, ведите его! — приказал Леша.
Молча, мимо Веры Сергеевны, стоящей спиной к нам возле стеклянного высокого шкафчика, наткнувшись за дверью на тихо охнувшего и торопливо отскочившего дога, мы вышли на улицу.
Когда вслед за Лешей я шла по длинному, выложенному, как и все здесь, кафелем коридору подвала, то думала уже лишь о доме: не лег ли Петька спать голодным, что делает муж и за что первым делом браться мне по возвращении. Я снова испытывала чувство вины перед ними за неуместную и ненужную кутерьму, которую затеяла в доме, за то, что остались они без ужина, за демонстративный несвоевременный свой уход.
Чучик шел веселее. Он, как я заметила, любил перемены, оживлялся, ожидая от них счастливого решения своей судьбы. Время от времени, подняв острую мордочку, заглядывал мне в лицо, и я улыбалась ему ободряюще. Но как только Леша остановился у железной двери, загремел ключами и за дверью тотчас раздался многоголосый лай, сердце мое сжалось болезненным предчувствием. А когда дверь открылась, я поняла, что предчувствие меня не обмануло.
В большой, без окон, комнате, выложенной все тем же белым кафелем, с серым цементным полом, вдоль стен стояли клетки. Запах ужасный, — ни с чем не сравнимый запах нечистот и псины, ударил в нос, остановил меня на пороге. Чучик попятился, потянул ремень. А я стояла как столб и смотрела на мечущиеся в ярком свете стосвечовой лампы фигуры в клетках.
В каждой клетке находилось по нескольку собак, трудно было сосчитать по сколько, так бесновались и мельтешились четвероногие узники.
Леша, не обращая внимания на их жалобы, ярость и отчаянные вопли, обходил клетки по кругу, заглядывая в каждую, и что-то соображал. Лишь мимо одной прошел, не задержавшись. В ней неподвижно и молча стоял огромный пес. Среди мечущихся, беснующихся, бросающихся на прутья, стонущих и визжащих своих собратьев он один был спокоен и неподвижен. Могучий, с бурой густой шерстью, с мохнатой головой, величиной со средний арбуз, с полукруглыми медвежьими ушками, он не мигая смотрел мне в глаза, и я не могла оторваться от его тяжелого остановившегося взгляда. Это был собачий бунтарь, разбойник, закованный в цепи. Но тяжести цепей этих, соединяющих железный ошейник с прутьями решетки, он, казалось, просто не ощущал. Стоял прямо, высоко и спокойно подняв голову.
— Леша, — спросила я, забыв даже о Чучике, — Леша, зачем его так?
— Уколы делать, — сразу поняв, о ком идет речь, ответил Леша, — иначе не совладаешь. Ему б не место здесь, да клетки нет в изоляторе подходящей. — Он наклонился к Чучику. — Не кусачий?
— Нет, нет, — машинально ответила я.
— Тогда ведите, они здесь только хозяину доверяют.
И тут до меня дошло, что в этом визжащем смрадном аду останется Чучик, останется по моей вине, может, навсегда.
— Лешенька, — сказала я, и губы у меня вдруг предательски задрожали, — а в другое место нельзя?
— Другого места нет, — твердо ответил Леша и вдруг быстро наклонился, подхватил Чучика, сделал несколько шагов, откинул щеколду и одним движением бросил Чучика в клетку. Но в последнюю секунду, когда он уже закрывал решетчатую дверь, Чучик проскользнул в щель, рванулся ко мне. Леша успел повернуться, схватил его за хвост, вернул назад. И в несмолкаемом хоре собачьих стенаний я услышала отчаянный крик Чучика.
— Леша, — сказала я, стараясь говорить твердо, — я забираю его, выпустите.
— Ничего! — подмигнул мне Леша. — Ничего с ним за ночь не случится, не умрет. — Он тихонько вытеснил меня в коридор.
____
В гремящей разболтанными дверцами крошечной машине катила я по брусчатке трамвайных путей Масловки, и в ушах стоял крик несчастной собаки, а волосы, одежда и вся кожа, казалось, уже навсегда пропитались запахом его смрадной ночлежки. Это был запах моего поражения, но теперь я твердо знала, что заберу Чучика завтра утром, найду хозяев и только после этого смогу тронуться в путь. Только после этого, какой бы гнев и недовольство домашних ни пришлось мне испытать.
Потом, часто вспоминая тот вечер, я пыталась восстановить и понять чувства, которые вызвала во мне вежливая и робкая собака, оставленная мною в подвале. Сентиментальностью я никогда не отличалась, стремлением к благотворительности тоже, так что же заставило меня, глотая слезы, шептать себе:
— Ничего, ничего, Чучик, я тебя не оставлю. Все будет в порядке, пускай они не думают, что так вот всегда буду подчиняться.
Они — это муж и Петька.
И что остановило меня у сгорбленной фигурки на тротуаре? Жара, истрепавшая нервы? Усталость после года напряженной работы? Может быть. Но было и еще нечто, словно в резонанс попавшее с состоянием моего тогдашнего одиночества. Одиночества тридцативосьмилетней женщины, у которой спокойная семейная жизнь, любимая работа, нескончаемые хлопоты по дому и все в этом доме установилось. Установилось прочно, без бед, но и без радостей.
Муж и сын еще не ужинали.
«Ждали, пока согреют и подадут», — с раздражением подумала я и, нарочно громко гремя посудой, принялась накрывать на стол.
Муж и сын пришли без зова, точно вовремя, как только я разложила по тарелкам котлеты и горошек.
«Вот рефлекс, — все с тем же недоброжелательным чувством отметила я, — Павлов и тот бы удивился».
— А себе чего ж не положила? — спросил муж.
— Не хочется, — коротко ответила я и повернулась к плите, став к ним спиной. Я ждала, что они спросят о Чучике, и все не могла придумать ответа пообиднее. Но они, казалось, просто забыли о нем. Привычные звуки раздавались за моей спиной, тихий стук приборов, шуршание переворачиваемой страницы, — муж пришел с газетой, — и эти привычные мирные звуки вдруг вывели меня из себя, показались оскорбительней любой насмешки. Я заплакала и, чтоб они не видели моих слез, подошла к окну и стала смотреть на окна дома напротив.
Свет их расплывался и двоился.
Я понимала, что позволяю себе то, чего не позволяла никогда, — дамскую истерику, что смешно в тридцать восемь лет плакать из-за привычного равнодушия близких, но, как только виделся мне Чучик, лежащий сейчас по их воле там, в подвале, на мокром от нечистот цементном полу, среди печальных и невиновных в своем несчастье собратьев, слезы катились быстрее, а злость на людей, спокойно ужинающих за моей спиной, охватывала с новой силой.
— Мам, чаю дашь? — спросил Петька.
Я повернулась к ним, сняла с плиты чайник и вдруг перехватила быстрый насмешливый взгляд, которым обменялись муж и сын.
— А печеньица? — попросил Петька.
Молча я вынула из буфета пачку печенья, положила со стуком на стол.
Волчок, увидев знакомую обертку, тотчас уселся передо мной на задние лапки, загородив проход к плите.
— Ничего тебе не будет, злой пес, — сказала я ему и, впервые за всю его жизнь в нашем доме, довольно сильно толкнула ногой. Он покачнулся, но удержался в позе тушканчика и лишь укоризненно посмотрел на меня.
Петька тихо фыркнул.
— Странно все-таки видеть неискоренимый и смешной антропоморфизм у кандидата технических наук, вполне современной и, я бы сказал, вполне взрослой женщины, — сказал муж, будто делясь своими долгими размышлениями, и начал намазывать на печенье масло.
Он любил давать всему четкие научные определения, и манера эта всегда меня немного раздражала: будто если найти термин, обозначение какому-то явлению, явление это станет понятным или заслуживающим снисходительной насмешки, как мой антропоморфизм.
— А мне кажется странным, — стараясь говорить спокойно, ответила я, — что двое вполне взрослых мужчин лишены сочувствия, я уже не говорю о несчастной собаке, но даже к близкому человеку.
— Но нельзя же жизнь этих мужчин из-за несчастной собаки превращать в ад? — с усталостью долготерпения пояснил муж.
— История человечества — цепь трагедий и несправедливостей, а ты плачешь над судьбой жалкого пса, — заметил Петька и аккуратно перевернул страницу толстого тома.
Моммзен — увидела я имя автора на корешке — «История Рима».
Уже давно, со второго класса, единственной и сильной страстью сына стала история. Он знал ее великолепно, все свободное от уроков время читал толстые фолианты, и в пристрастии этом я всегда видела неосознанное противодействие закоренелому техницизму родителей. Но сейчас эта поглощенность делами многовековой давности уже не казалась мне такой безобидной, я вдруг увидела в ней черты характера человека равнодушного, стремящегося отделиться от радостей и боли реальной жизни.
— Вот как? — насмешливо спросила я сына. — А по-моему, для тебя это просто цепь давнишних событий, ты ведь никогда не задумывался над тем, что испытывали, например, поляне, когда князь Святослав поджег их дома, или над тем, что…
— Дома подожгла Ольга, — перебил меня Петька, — и не у полян, а у древлян. И потом, ты говоришь о людях, а речь идет о собаке.
— Совершенно верно, — одобрил Петьку муж, — совершенно верно. Пес этот не ощущает никакого горя и давно спит, пока ты проливаешь над ним слезы. Рефлексы работают четко: наступила ночь — надо спать, наступит утро…