В сторону южную — страница 15 из 23

— Лошади едят овес и сено, — продолжила я, — и, кстати, вы не знаете, где он сейчас, и вас это даже не волнует, так что нечего мне про рефлексы рассказывать, не хуже тебя знаю.

Я начала вытирать посуду.

— Мама, ты так разволновалась, что даже потемкинское полотенце взяла, — сказал Петька и засмеялся.

«Потемкинским» они называли парадное накрахмаленное полотенце, висящее на крюке у мойки. Им я никогда не пользовалась, не накрахмалишься на каждый день, вытирала другими, поплоше, а «потемкинское» было призвано демонстрировать чистоплотность хозяйки.

— С ним покончено; впрочем, как и с тем, что все в доме лежит на мне. Придется и вам теперь немного о себе побеспокоиться, не хворые.

— Какие далеко идущие выводы по поводу глупейшей истории. Ну, в конце концов, мы-то не виноваты, что пес потерялся, чего ж ты на нас сердишься. Что мы не рыдаем, что ли? — Петька даже книгу в раздражении отодвинул. — Древлян вспомнила. Сравнила! Какой-то шелудивый…

Но я не стала его слушать.

— На рыданья ваши смешно было бы рассчитывать, — я старалась не смотреть на него, чтобы не потерять спокойствия, сосредоточенно терла уже совсем сухую тарелку, — смешно, после того как сама допустила, чтоб меня… да что там!.. — Все же не выдержала, с силой отбросила полотенце, ушла в ванную. Зачем-то пустила воду, постояла, глядя на шумную струю, не зная, что с ней делать, и, вспомнив, что белье пересохло и придется его замачивать снова, убавила напор. Муж и Петька сидели молча, когда я вернулась в кухню.

— Выпей чаю, — муж отодвинул стул, предлагая мне сесть.

— Не хочу.

В маленьком шкафчике нашла коробку с пуговицами, отметила пузырек с каплями: «Выпить бы, но не при них же».

— Мам, но я все же не понимаю, — осторожно сказал за моей спиной Петька, — чего ты так…

— Не понимаешь, — я обернулась к нему, — не понимаешь… Да если бы жестокие полководцы и бесчеловечные тираны, о которых ты здесь читаешь, — я кивнула на толстый том Моммзена, — умели сострадать, понимать, что другому так же больно, как и им, то история выглядела бы лучше.

— А что же ты тогда скажешь о своих коллегах-ученых, которые режут твоих миленьких животных за милую душу? — Муж протянул мне чашку, чтобы я налила кипятку. Он оживился. Он любил вот так, сидя за уютным вечерним чаепитием, вести абстрактные споры, пускаясь в длинные рассуждения, обстоятельно и важно излагая свои взгляды на жизнь и законы ее.

Мне полагалось сидеть напротив и задавать вопросы, свидетельствующие о глубоком интересе и внимании к рассуждениям. Но сегодня бес противоречия вселился в меня, и я, понимая, что при Петьке не годится так поступать, все же, не совладав с раздражением и желанием причинить пускай пустяковую, но обиду, не ответила ему и, сделав вид, что не заметила протянутой чашки, повернулась к мойке.

Петька сидел тихо. Боялся, видно, что в такой ситуации его ушлют спать и он не узнает, чем же кончится разговор.

Уже давно, не помню с какого дня и отчего, мое общение с сыном ограничивалось короткими фразами: «Надень шарф», «Не приходи поздно», «Мама, я ушел в кино». Как-то раз решил заинтересовать меня любимым своим предметом. С горящими глазами, сидя в кухне, рассказывал о каких-то войнах, но, занятая домашними хлопотами, я слушала невнимательно, и он больше не повторял неудавшейся попытки. Но иногда, когда в доме собирались родственники и приходил брат мужа, профессор психологии, в хозяйственной суете, в шуме семейных сплетен и разговоров доносилось до меня из угла, где они с Петькой обычно устраивались за маленьким столиком у торшера, странные фразы и имена.

— Гай Фламиний решил дожидаться Ганнибала в крепости Арреций, и в этом была его огромная ошибка, — убеждал профессора Петька, а тот, еще не дослушав, уже не соглашался:

— Что значит — ошибка? Это неправильное понимание истории. Разве уход Наполеона из Москвы, уход неожиданный и непонятный, был просто его, Наполеона, личной ошибкой?

Даже в коридоре, когда профессор надевал пальто, они продолжали спорить, а на следующий день Петька отправлялся к нему домой и возвращался с новой книгой.

Муж обиженно зашелестел газетой, я закрыла кран мойки, начала убирать посуду со стола и вдруг увидела, что сын смотрит на меня очень внимательно и серьезно. Меня даже смутил этот изучающий взгляд. Видно, он наблюдал за мной все это время, как наблюдают за чем-то новым и неожиданным, стараясь проникнуть в суть и причины этого неожиданного.

Я сделала вид, что не заметила этого взгляда, что поглощена своим делом.

— Петя, тебе пора спать, — сказал из-за газеты муж. Он явно был сердит, разочарован тем, что я так равнодушно положила конец интересно поворачивающемуся спору.

— Сейчас, — сказал сын и не шелохнулся. Все так же внимательно изучал меня. — Я вот только не пойму все же, отчего мама из-за этой собаки так разволновалась. Даже шорты мне не удлинила, а ведь обещала. В коротких я ходить не буду, предупреждаю тебя.

— Ну и не ходи.

Петька замолчал, ошарашенный моим ответом.

— Иди спать, — повторил муж еще сердитее, — сколько раз говорить.

— Но я хочу знать, — возмутился Петька, — вон она даже с тиранами нас сравнила из-за этого пса.

— Да при чем здесь тираны?

— Как при чем? Ты же сама их вспомнила.

Что ответить ему? Сказать, что на работе был трудный год и я очень устала к концу его? Что меня извела жара, неизбывные домашние хлопоты? Что чувствую себя одинокой? Что, может быть, в семье должно быть двое детей, потому что сейчас, когда он уже вырос и живет своей непонятной и далекой жизнью, утешением и заботой моей могло бы стать другое, еще беззащитное и нуждающееся во мне существо? А может, сказать о самом главное: о том, что вот первый раз я сделала нечто, выходящее за круг моих обычных семейных дел и обязанностей. Совершила не бог весть какую большую странность, приведя в дом несчастную собаку, но этой маленькой странности оказалось достаточно, чтобы мне дали почувствовать, что глупый поступок заслуживает лишь холодного недоумения, что мой удел стирать, гладить, делать жизнь мужчин удобной и легкой, и уж во всяком случае не осложнять ее своими непонятными и ненужными «фантазиями».

Я машинально убирала посуду и не могла, не решалась дать ни одно из этих объяснений. Никогда в этой уютной кухне не говорили о таких вещах. Даже когда Петьки не было и мы жили с мужем вдвоем. Тогда, давно, еще в пору нашей молодости, муж, рассказывая как-то об откровенности своего товарища, назвал ее душевной распущенностью, и слова эти запомнились мне, на всю жизнь оставшись предостережением, запомнились и строчки, которые он тогда прочитал:

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь.

— Мысль изреченная есть ложь, — сказала я сыну и улыбнулась.

Но он не улыбнулся мне в ответ, смотрел все так же напряженно и внимательно.

— Ну а все-таки? — спросил он.

— Я вмешалась в его судьбу, понимаешь, вмешалась, и тем самым взяла на себя ответственность за нее. Он ведь не просил меня вмешиваться.

— Но у тебя же есть и другая ответственность. Вот мы завтра уезжаем, и ты обещала мне шорты…

— Слушай, даже мне эти шорты надоели, — угрожающе сказал муж, — что ты о них заладил.

— А я не о них, — ощетинился Петька и даже покраснел, он, видно, не ожидал такого предательства от отца. — Ты ведь сам говорил, что в доме кавардак и в дорогу не собрались. Говорил? — И, не давая мужу ответить, спросил меня: — А зачем люди заводят собак? Вот ты, зачем Волчка завела? — Он, видно, твердо решил выяснить что-то важное ему.

— Для тебя.

— Для меня?

— Да. Чтобы ты рос добрым.

— А почему я должен стать добрым, если у меня собака?

— Я надеялась, что ты почувствуешь, поймешь, что у этого существа на всем огромном свете никого нет.

— И твои надежды не оправдались? — спросил сын.

— Кажется, нет, — я заставила себя прямо посмотреть ему в глаза, хотя мне было очень трудно сделать это: никогда я еще не говорила ему таких жестоких слов.

Но сын выдержал эти слова и мой взгляд выдержал.

— И еще меня огорчило, что ты так и не понял, что меня удручает. Ведь не только… — Но сын перебил меня:

— А меня огорчило, что вот с собачкой возиться ты находишь время, даже когда дел у тебя полно, а когда я о чем-нибудь попрошу, то…

— Я тебе последний раз говорю, иди спать, — взорвался муж, — устроил здесь выяснение отношений! Немедленно спать!

— Это не я устроил! — Петька вскочил, рывком дернул к себе том Моммзена, и его любимая чашка старого фарфора, мой подарок, с нежным звоном рассыпалась по полу, словно лепестки опавшего цветка, множеством тонких изогнутых осколков.

— Довольна? — спросил муж, когда дверь Петькиной комнаты с громким стуком закрылась за ним.

— Освободи, пожалуйста, стол, мне надо гладить. — Я все никак не могла попасть вилкой утюга в черный штепсель на стене.

— Освободил. — Он громко двинул стулом, встал из-за стола и ушел.


Утро пришло незаметно. Я увидела его, когда, догладив последнюю рубашку, положила ее на верхушку высокой стопки других и подошла к окну.

Утро это было печальным и робким. Словно чувствуя, что скоро туманная прохлада сменится ослепительной жарой, все вокруг замерло, и ни один звук не нарушал покорной тишины. Окна дома напротив были открыты, и мне показалось, что там, в сумраке комнат, люди не спят и тоже слушают тишину, поняв, что она предвещает.

— Почему ты не ложишься? — спросил за спиной муж.

Я обернулась.

— Да вот белье это… — и осеклась.

«Вольно ж тебе было собаку приводить», — скажет он сейчас.

— Мы ведь можем выехать, когда захотим. — Он налил в стакан заварки из чайника, с удовольствием выпил.

— Жалко прохладу терять.

— Какая уж тут прохлада. Слушай, натяжение ремня вентилятора не забыть бы проверить.